9 АВГУСТА 2019 ГОДА УШЛА ИЗ ЖИЗНИ НАША КОЛЛЕГА, ЧЛЕН КЛУБА СОФЬЯ ИВАНОВНА СТАРЦЕВА.
Слово прощания от Вики Сагаловой:
Уходящий год принес невосполнимые утраты. Из близких мне коллег моего поколения, работавших в КП, не стало Володи Глотова и Сони Старцевой. Трудно с этим примириться. Про себя повторяю завет Жуковского: «…Не говори с тоской: их нет; но с благодарностию: были».
СОНЯ
Закрытость, сдержанность. Немногословность. Ироничность. Избирательность в общении. И вместе с тем отзывчивость, неподдельная, деятельная. Почти самоотверженная преданность близким и друзьям. Неотступность в заботе, способность решительно погрузиться в борьбу с чужой бедой. Я испытала это на себе.
Продуманность каждой детали. Темно-синее. Бледно-голубое. Зеленое, как трава после дождя. Лучше оттенки. Чтобы надо было подыскивать слова для описания. Но при этом и ярко-красное. Алое. Как ее платье, которое было так заметно уже издалека на шестом этаже.
Кольцо с аметистом, любимое. «Ты его помнишь? – Еще бы!»
Обычно даже в холод без шапки. Или в белом пуховом берете. Красивая, как и в молодости.
Натуральное. Только не искусственное!
Пусть уж Турция иногда ради моря. А в душе как идеал – Скандинавия. Прибалтика. Жить бы в маленьком городе, обязательно с ратушной площадью. При этом чтобы море. Лучше океан. Жить бы на берегу океана. Любила фильм про Австралию, где две пары проводят дни на пустынном пляже и без конца скользят на досках по огромным волнам.
Не раз вспоминала свой очерк в газете под названием «Девушка и море». Героиня его была штурманом.
Прошло недели полторы после ее похорон, когда она мне приснилась. Я плохо запоминаю сны, но этот был необычайно отчетливый. Она стояла поблизости в полумраке. В чем-то темно-синем, наглухо застегнутом. Собранная, спокойная, немного раздраженная из-за моей реакции – смесь восторга с изумлением. «Так ты жива?!! – Жива, жива, ты же видишь, сколько уже можно ахать...» К чему этот сон?
Не признавала уменьшительно-ласкательных или шутливых обращений к себе. Только Соня. Твердость в этом казалась мне пустячной придиркой. А это было ее природным качеством – твердость, определенность в том, что для нее важно. За этим угадывалась глубина натуры. Не признавала поверхностных отношений, необязательных разговоров. Как и грубости в речи, «ненормативных» словечек, новомодного жаргона. Если не удавалось избежать столкновения с этим, терпела через силу.
Ей нравилось, что внук Тимоша тоже называет ее Соней.
Мы сблизились в последние годы, в возрасте, когда дружба сводится к телефонным звонкам и редким встречам. Но полвека назад мы обе работали в «Комсомолке». Этот кусок общего прошлого перевешивал десятилетия раздельной жизни. Поэтому было легко понимать друг друга. И всегда находилось что вспомнить. Постепенно я узнала, где она работала после нашей редакции: «Советский Союз», «Третье сословие», «Общая газета», журнал «Нарконет»... Названия отражали лихорадочную пору общественных перемен, вдогонку за которыми спешила журналистика. Она близко знала Аджубея (называла его только Алексеем Ивановичем), он был ее начальником, они многие годы сидели в одном кабинете. Везде, не сомневаюсь, она работала творчески, добросовестно и с полной отдачей, потому что иначе не умела. Работала бы еще, но издания закрывались, места ликвидировались, а приспосабливаться, удерживаться правдами и неправдами, было не в ее характере. Слава богу, она не нуждалась в деньгах благодаря сыну. Она была прекрасной матерью и сына вырастила замечательного. Я увидела его и его семью в день похорон.
В нашем прошлом было маленькое событие, которое служило нам чем-то вроде пароля. Когда-то мы одновременно залпом, за одну ночь, прочли появившийся в «Иностранке» фолкнеровский «Шум и ярость». Обеих чтение пробило до слез. Выяснилось это случайно, и что-то в нашем восприятии друг друга «замкнуло». Между прочим, настал день, когда я познакомилась с переводчиком этого шедевра Осией Петровичем Сорокой. Мне даже довелось готовить к изданию другой его перевод – романа Хаксли «О дивный новый мир». Я, конечно, не жалея красок, и раз и другой, живописала Соне (кто, как не она, мог оценить всю значительность того момента!) свою первую встречу с этим легендарным мастером в издательстве, где тогда работала. Как сбивчиво лепетала ему про его гениальность, а он, не слушая моих дифирамбов и не выпуская из рук авоську с какой-то поклажей, все извинялся, что опоздал немного, поскольку живет в Калуге, добирается поездом, и телефона у него нет, так что связь, мол, только почтой… Это был конец 80-х годов. Задолго до эпохи мобильных.
Было в числе общих привязанностей еще польское кино нашей молодости, символ культурных открытий 60-х годов. Вайда, Кавалерович, Гофман. Цибульский, Ольбрыхский. Пола Ракса, Беата Тышкевич… Соня обязательно напоминала еще фильм Войцеха Хаса – «Как быть любимой». Никакая беззаветная жертвенность не помогает героине этой ленты удержать человека, который для нее дороже жизни. Что-то личное, кажется, Соня находила в этой универсальной фабуле.
Года полтора назад она сделала то, что считала своим первоочередным долгом и, как я теперь понимаю, боялась не успеть. Подготовила и за свой счет издала в нескольких экземплярах тоненький сборник разрозненных документов, рассказывающий о судьбе ее репрессированного родственника. В моем компьютере сохранилось ее предисловие к этому сборнику. Привожу его почти полностью.
«Старшего брата моей мамы, Наума, арестовали по навету и отправили в концлагерь за год до моего рождения. А вскоре после того как мне исполнился год – расстреляли. Он был простым шофером, его обвинили в пропаганде троцкизма и стремлении создать (очевидно, в гараже) троцкистскую организацию. В ходе следствия он не признал себя виновным и получил пять лет ИТЛ. В 1937 году родным сообщили: 10 лет без права переписки. Тогда никто не знал, что это означало высшую меру наказания.
Мне кажется, я эту историю знаю чуть ли не с рождения. Когда в 12 квадратных метрах живут четыре человека – мама, папа, бабушка и ребенок, – на то, что этот ребенок слышит, никто, конечно, не обращает внимания. А я не только слышала, но и почему-то всё запоминала. Помню, мама рассказывала: перед отправкой в лагерь им с младшим братом, моим дяде Левой, дали свидание с Наумом и сказали, что, мол, ничего, поработает пять лет, «язык укоротит» и вернется. Они с трудом его узнали, избитого, опухшего. Он повторял на идиш одно слово: «Молчите».
Закончилась война. Вернулись два маминых брата. С ранениями, контузиями и боевыми орденами (у обоих, в частности, был орден Красной Звезды). Младший в семье, Лева, был в тех частях Белорусского фронта, которые освобождали Могилев, где – мы все уже это понимали – погибла в гетто их мама, моя бабушка. После этого дядя Лева даже жене три месяца не писал писем...
Меня всегда удивляло, почему родные не занимаются реабилитацией дяди Наума. Я спрашивала, и мне сказали: «Мы всегда знали, что он ни в чем не виноват. Семьей обзавестись не успел. А кому нужны эти бумажки».
Я не знала ни года его рождения, ни адреса, не знала, где он работал до ареста, в каком лагере находился. Почему-то запомнилось: Мариинский лагерь. И я была уверена: это там, где Мариинская водная система. Я и не слышала о городе Мариинске в Сибири…»
Соня восстановила историю гибели Наума Кантора. Насколько я знаю, один экземпляр издания она передала в «Мемориал», другой – в библиотеку Еврейского центра; три оставила родным. «Прочтут, когда придет время».
Она не жаловалась на здоровье. На вопросы о самочувствии отвечала всегда одинаково: «Нормально». Я, конечно, знала, что время от времени она ходит по врачам, что у нее есть какие-то проблемы, но у кого в этом возрасте их нет? О настоящих ее болезнях я даже не подозревала.
После перелома руки я полтора месяца прожила с аппаратом Илизарова. Меня выписали из больницы с громоздкой металлической конструкцией, привинченной к запястью и локтю. С ней невозможно было ездить в транспорте, да и ходить по улицам в людных местах я опасалась. Жила я одна, а мне необходимо было попасть в травмопункт на перевязку. Надо было добраться туда и обратно, дождаться своей очереди и все такое. Соня многократно навещала меня в больнице, но когда я попросила ее поехать со мной в этот пункт, энтузиазма не проявила. Я обзвонила нескольких подруг. Все были в отпусках или не могли уйти с работы. Стоял август, очень солнечный и жаркий. И я снова обратилась к Соне – больше, мол, некому. И она все же приехала с другого конца Москвы, вызвав при своем появлении у меня улыбку: в блузке с длинными рукавами, под огромным зонтом, в черных очках на пол-лица и шляпе с полями.
Лишь когда она уже не вставала с постели, я поняла, что ей было противопоказано бывать на солнце, вспомнила, как она вскользь замечала, что на отдыхе ходит плавать в шесть утра, а жару пережидает в гостиничном номере…