В последние годы Андрей Иллеш начал писать рассказы. Сначала это были острпоумные байки из журналистского бытия. Андрей был ими переполнен. И потому, что умел весело посмотреть на ситуацию, с юмором ее пересказать. Но и потому, конечно, что был блестящим репортером, не упуская возможности оказаться первым там, где происходило что-либо важное. Трагедия сбитого корейского «Боинга», Чернобыльская катастрофа, угроза криминализации России – эти темы, благодаря профессиональной энергии Иллеша, начинали звучать набатом. Что не мешало Андрею видеть и другую – забавную – сторону происходящего.
Первая книга таких баек-рассказов «Записки безбилетника», в которой, впрочем, уже стали появляться и более серьезные вещи, вышла в 2009 году. Вторая книга «Одинокий ловец на фоне быстрой воды» вышла накануне ухода Андрея от нас. Он дописывал ее на больничной койке. И это уже новеллы о нравственном смысле человеческой жизни. В основе – сюжеты из таежной практики Андрея (он почти сорок лет уходил каждое лето на сплав в тайгу, приобщив к этому занятию не одного подвижника из журналистов «Комсомолки»). Однако эти рассказы, несомненно, войдут в золотой фонд русской новеллистики, не уступая прозе Пришвина, Паустовского, Юрия Казакова, Виктора Астафьева.
Андрей умер 19 ноября 2011 года, успев подписать перед кончиной около тридцати своих сборников товарищам по клубу. Его жена и редактор Елена Иллеш готовит сейчас к изданию однотомник прозы Андрея.
А мы представляем вашему вниманию несколько рассказов, в том числе имеющих непосредственное отношение к «Комсомолке», из обеих книг.
Записки безбилетника, 2009.
Вот это да! Я отвечаю за знамя!.. «Мы ехали шагом, мы мчались в боях, и «Яблочко»-песню держали в зубах…»
Неделя прошла в угаре, сновал как челнок: от редакции - на Ленинские горы во Дворец пионеров, где, собственно, и надлежало торжествовать. Возили с коллегами позвякивающие ящики, монтировали фотовыставку «Нет краше Родины нашей», таскали транспаранты – «Тираж – 10 миллионов!». И уж совсем запредельное «Пятилетке – ударный труд, мастерство и поиск молодых!».
Здесь необходимо отступление, ибо бред этой фразы с моей легкой руки витал над страной почти пять лет. А дело было так. В Москве должен был состояться заурядный для того времени митинг комсомольцев. Что-то необходимо было крепить, умножать и становиться всем в ряды передовиков. Послать для отражения в газете столь задушевного события специалистов из отдела пропаганды, увы, оказалось некого: разбрелись по другим важнейшим делам. От отчаянья начальство средней руки обратило взор на меня, нарушив тем самым строжайшее указание Главного – «Этого до политических вещей не допускать!» С полгода до описываемого я, по недоглядке допущенный аж до ЦК ВЛКСМ, перепутал всех секретарей и политически безграмотно обрисовал суть их высказываний в совсем крошечной заметке. Скандал! От того и твердое решение – пускай мотается по землетрясениям и наводнениям. А до идеологии – ни-ни!
Потолкался я среди уныло ликующих, каракулями исписал пару страниц в блокноте. И отбыл – уж больно долгие речи там произносили. Пока добирался до редакции, на митинг неожиданно завернул еще один персонаж, которому там делать было вроде нечего. Что занесло Генсека Л.И.Брежнева на скромное комсомольское ликование? – мне неведомо. Неожиданное хождение первых лиц в народ в те годы было мало популярно. Однако приехал. И событие само собой переросло во вселенское. Поступило строжайшее указание: достойно осветить! Минимум – две полосы в газете. А у меня – пара страниц каракулей в блокноте… Ну, ТАСС, конечно помог, немного восторженной ахинеи передал. Снимки трибун, передовиков, Самого… Мало! Отчаянно мало! Я в библиотеку за Маяковским. Революционный трибун «лесенкой» писал, а подобная стилистика в наборе много места занимает. Но и тут нехватка…
Как же все-таки это творение мятущегося разума обозвать? Совершенно непонятно зачем задержавшийся в типографии научный обозреватель (живой классик), слегка поддатый, а от того еще более ироничный, принялся объяснять мне – неумехе, как надо реорганизовать труд дежурного, ответственного за политические заголовки на первой полосе.
«Ты логарифмическую линейку представляешь себе?» - говорил он, с сомнением заглядывая в мои прозрачные глаза гуманитария к тому же не обремененного высшим образованием.
«Так вот, сделай такую «линейку» из трех узких листков бумаги. Смотри, как просто». И разорвал страницу, лежавшую на столе в дежурке.
«Дальше, - продолжал классик, - на одной части мы в столбик выписываем необходимые существительные: комсомол, юность, партия, торжество… Что, торжество не совсем существительное? Неважно! Идем дальше. Здесь выписываем глаголы: свершиться, реет, веет, наступает, уверенность… Уверенность – не глагол? Плюнь. Только вперед! На третьей полоске расположим прилагательные: красный, весенний, революционный, праздничный, уверенный… И – так далее. Теперь смотри внимательно!»
Он разложил рядом полоски бумаги, и левой рукой почесывая рыжеватую бороду, стал правой рукой их аккуратно двигать вверх – вниз.
«Прогресс – очевиден – ухмылялся мэтр, - из каких-то двух-трех десятков слов у нас получаются сотни, нет, тысячи вариантов славных заголовков для передовиц, аншлагов к юбилеям и репортажам вроде твоего. Учись, пока я бесплатно преподаю…»
И с ухмылкой человека, оставившего неизгладимое впечатление своим научным подходом к утилитарной газетной работе, скрылся между линотипами.
«Ну вот, еще один меня покинул», - с отчаянием подумал я… Впрочем, не выручил и шедевр инженерной мысли.
Времени третий час ночи, все разбежались. Только сонная дежурная бригада тупо смотрит на автора нетленки, – что еще смогу отчубучить? И я не подвел – отчубучил. Самостоятельно, без применения инженерной мысли придумал ко всей этой бодяге длинный-длинный заголовок. Такой чтобы был политически отточенный, броский, а главное места побольше занимал. Так родился лозунг, непонятный даже для автора: «Комсомольцы, юность страны! Пятилетке – ударный труд, мастерство и поиск молодых!». В полной тоске фамилию мою из текста убрали, бред утвердили и размножили многомиллионным тиражом.
Наутро, когда собралась редколлегия, не помогла анонимность. Спорили только об одном – просто выгнать героя с работы или с волчьим билетом? Эту увлекательную дискуссию прервал звонок из ЦК. Там мой заголовок очень понравился (до текста, так понимаю, у высших начальников дело не дошло). Сказали: «Свежий призыв, под ним не грех молодежи потрудиться в новой пятилетке».
И полыхнул абсурд от Москвы до самых до окраин…
Ну, а дальше в прессе и на телевидении умные дяди со значительными лицами толковали на разные лады набор слов, призванный, по сути, прикрыть дырку в статье, для которой фактов (и мыслей!) у неокрепшего репортера просто не хватало.
…Так вот, сновали мы челноками и по мере сил украшали зал к торжеству. Ответить за знамя головой велено было мне, а выносить его на сцену нашлась в редакции фигура посолиднее. Одно я знал точно: знамя по протоколу должно стоять на сцене весь вечер. Где, его скорей всего не сопрут. А вот орден Ленина, который когда-то Михал Иваныч Калинин вручил главной молодежной газете, очень даже могут. Он маленький. Ищи потом! Так рассудил я, и в кратком промежутке между докладами пробрался на сцену и орден со знамени свинтил. Сунул в задний карман джинсов - целее будет.
А торжество меж тем катилось к финалу. По-русски говоря, к застолью. Девочки – налево, мальчики – направо. Точнее, начальники в VIP зал, остальные в зал общий. «Остальных» набралось несколько сот человек. В ящиках, что заранее привезли мы из редакции (помните?) приятно позванивали бутылки. То был оброк, наложенный «Комсомолкой» на собкоров из южных ласковых республик. И предназначались они для совсем уже избранных – тех, кто по решению редколлегии газеты это славное торжество украшал всю неделю плакатами и транспарантами. То есть для нас. Таких несгибаемых было с десяток.
Через короткое время пустых бутылок в нашей подсобке стало много, а стуки в дверь – «Выметайтесь, Дворец пионеров закрывается!» - достигли апогея. Но сплоченный коллектив и не думал сдаваться. Кто-то вспомнил о свободной квартире… Такси, коллеги на коленях друг у друга, ночные огни, грохот лифта в неведомой новостройке…Все это вспоминается весьма смутно.
Ранним утром солнечный луч из заляпанного известкой окна осветил картину художника-передвижника Васнецова «После побоища Игоря Святославовича с половцами». Художник-то передвижник, а мы – нет. Двигать в тот момент я мог только глазами и то с великим трудом. Однако общаться с боевыми друзьями (часть из которых я просто не узнал) совсем не хотелось. Потому осторожно переступая через тела, покинул я разгромленную квартиру. Вновь грохот лифта, особенно болезненный в рассветной тишине, район с одинаковыми полусданными коробками новостроек… Где я, люди? Добрая старушка, видимо, страдавшая бессонницей, указала-таки дорогу к метро. Сунул руку в задний карман за мелочью на проезд и вынул орден.
Откуда орден? С кого снял!?. С кем вчера дрался!?
Ах, да… Это же главная награда моей газеты. Выходит, выполнил я приказ. И не важно, что главный редактор говорил о знамени. Что знамя без ордена? Как свадьба без баяна.
… Когда в девяностых в демократическом угаре убрали в «Комсомолке» с первой страницы изображения советских наград, я сильно расстроился. Потом, охолонув, ордена эти вернули на место. Стоит ли говорить, как я обрадовался. Вертел в руках родную когда-то газету и думал: «Дедушка Калинин! В верные руки ты передал регалию. Это я, я спас орден Ленина номер один!»
Вот только не очень понятно: от кого собственно спас. И зачем?
«Ну, вот и приехали…» - мотор почихал, почихал и заглох. За окном – темень непроглядная, под минус тридцать. Луна освещает край дороги. Там замерли совсем близкие елки, скособоченные на одну сторону – словно шеренга обкурившаяся колумбийских партизан. Впереди верст двести с гаком. Рядом за баранкой – юный гений, попавший в шоферы на Севера по оргнабору. И гений этот забыл взять обе запасные канистры с горючим.
Я открываю дверь утепленного цветными байковыми одеялами «командирского» газика и воздух моментально обжигает легкие. Унты скрипят по снегу – верный знак, что подморозило и дальше больше будет. Еще шаг… Куда! Наледь трещит, и я выше колен проваливаюсь в воду.
Теперь точно – приехали.
А не заладилось с самого начала. Прилетел в конце ноября в Ухту, чтобы добраться по новому зимнику до берега Печеры, где соорудили временный поселок строителей первого серьезного здешнего нефтепровода. Колорит – золотая для страны нефть, трудности тайги, что стоит, наклоненная ветром, на бесконечных болотах… И комсомольцы в бывшем зековском краю. Вот и не стал отбрехиваться, когда распределяли в газете «ударные стройки пятилетки» 1970 года. Вот и приехал…
В городе быстро уразумел: до поселка не добраться, пока не замерзнут болота. Пока по лежневке – бревнам, один к одному, уложенным в коричневую вонючую жижу – не смогут двигаться тяжелые машины. А когда болота замерзнут? Этого не знал никто.
Точнее один должен знать. Но до него – как до бога. Впрочем, он сам здесь и бог, и царь, и герой. Радченко будет ему фамилия. Произносили же эту фамилию с придыханием все здешние начальники средней, а также совсем не средней руки. Я бродил из кабинета в кабинет, пытаясь найти попутный транспорт, и везде слышал одно: «Вот Радченко из Москвы вернется, он там сейчас фонды выбивает, тогда все и решится…»
То, что Радченко фигура всемогущая, мне стало ясно сразу. Ну кто, скажите, кроме первого партийного начальника может ездить в маленьком городе на машине с номером 00-01? Да никто и никогда! Ан нет – у здания управления строительства (пузатого двухэтажного деревянного барака) стояла двадцать первая «Волга» с этим ошеломляющим номером. Она принимала только одного седока – Радченко, который испуганным гаишникам приказал перевесить символ власти на его авто. И те перевесили, а горком и не вякнул. Как тут вякнешь, когда он раз в месяц на своем самолете летает в столицу? Когда все в городе, да что там в городе – в тайге с ее бесконечными болотами, в магазинах и больницах, школах и жилых домах – везде и все зависело от Радченко. Немеряные деньги вот-вот должны были обрушиться на здешнюю глухомань, тысячи людей и сотни кранов, бульдозеров и экскаваторов готовы были заполнить собой безлюдье… И над всем этим витал – Радченко. Он и только он наказывал и миловал.
Главное же – распределял.
Захочет Радченко – будет и спирт, и тушенка. Велит - и премию на лесосеке в сто процентов оклада выпишут. А сервизы «Мадонна»? А талон на очередь за автомобилем «Москвич-412»? Пообещает – и на тебе: детский сад. Правда, тоже барачного типа.
Приполярная ночь еще полностью не накрыла здешний край. Солнце, загнанное в угол, часа два-три из этого угла кое-как освещало выстеленную снегами землю. Из развлечений – вечно пылающие на горизонте факелы. И все.
До сошествия северного бога на эту землю, коротал я время в общежитии геологов. В люксе на шестнадцать коек. Один – храпит. Трое – курят. Пять – в дурака режутся. Остальные ждут, пока на плитке в кастрюльке растопится кусок красного льда килограмма на три. На радость народонаселению осенью завезли сюда вермут в бочках, а теплого склада не нашлось. Ударили морозы, бочки полопались, и в продмаге стали торговать вермутом колотым. На вес. А что, удобно. Повесил сетку с напитком за окно – и холодильника не надо. Правда, никто не вешал. Употребляли без разбега.
Вермут – замерз. Болота же, изнутри полные естественным теплом, замерзать пока не думали.
А в бараке жить становилось сложно. Круговорот от похмелья до выпивки все ускорялся. Даже на головную боль времени не оставалось.
Наконец, объявился Сам. И неожиданно легко принял меня. Прямо сразу принял.
Странно было видеть на втором этаже барака кабинет, как бы нынче сказали, с евроремонтом, секретаршу в совершенно формальной юбке, армянский коньяк в хрустальной рюмке… И абсолютное небрежение внешним видом московского репортера, за неделю в общежитии превратившегося в завзятого бича. На стройку надо? Да нет ничего проще – получи утепленный газик с рацией и двигай утром.
И я, оглушенный всемогуществом гладковыбритого мужика в ГДРовском костюме с блестящим галстуком и в белых фетровых, коричневой кожей отделанных бурках, отбыл.
Отбыл, так толком и не поняв: чем я, собственно, так заинтересовал Радченко? На прощание он сказал:
«Доберешься, сразу свяжись со мной. Главное, чтобы все начальники рядом были. Запомнил?»
От радости я пропустил другое, куда более важное: не поинтересовался – на сколько «достает» автомобильная рация (а она всего на 50 километров рассчитана), и не проследил за шофером, который забыл выписанные на складе запасные канистры с бензином. Господи, кого только через оргнабор на север длинным рублем не заманивали! …
…Выбрался чуть ли не по пояс мокрый на припорошенные снегом бревна и заскучал. Вы, часом, никогда не пробовали в тайге сушить унты? И правильно! На костре их только спалить можно. А высушить – ни-ни.
Рация наша молчит – далеко заехали. Оргнаборовец Витёк машет руками, словно мельница и несет всякую ахинею: «Сейчас мы это, сейчас мы то…» Я же матерюсь вполголоса, все отчетливее осознавая истинный смысл слова «приехали». Наша машина должна первой пройти и сообщить: держит ли лед? А до этого сообщения Радченко никого на трассу не пустит. Так что помощи ждать неоткуда.
Хорошо, ночь хоть и морозная, но безветренная. Развели костер. Долго мучились – всю ветошь перепалили, пока гнилые болотные елки занялись. Переодеться не во что. У костра рукам и лицу жарко, а по ногам, от кончиков пальцев вверх, ползет холод.
Пусть тридцать – не шестьдесят, но все-таки тридцать.
Залез в машину. Наблюдал, с какой скоростью стекла покрываются инеем. Там где дышишь – быстрей. Но и в других местах иней споро кристалликами вырастает чуть ли не в сантиметр. Быстро это дело идет! Ни разу не помогли китайские одеяла.
Хотя, нет, помогли.
Я с трудом оторвал – вот тебе китайское качество – два длинных цветных лоскута. С еще большим трудом стянул слипшиеся носки и обмотал новыми (муха не сидела!) портянками ноги.
Так-то лучше.
Витёк продолжал нести пургу о том, что будет, как мы тут переждем, как нас спасут и т.д. и т.п. Ахинея его прочно базировалась на полном отсутствии опыта северной жизни – сам гений был откуда-то из под Анапы и на стройку завербовался, чтобы от армии пусть временно, но отвертеться. Он просто ни капли не понимал крайности нашего положения. Ему хотелось в тот момент одного: хоть как оправдаться за то, что забыл канистры. Вот и махал руками, вот и строил деревенские воздушные замки… И это – на здешних болотах!
Как ни сиди сиднем, а делать что-то надо. И я с тоской вспомнил, что некоторое (теперь уже далекое) время назад фары газика выхватили из темноты трассы маленький фанерный щит: стрелка с указателем направо и криво выведенным названием деревни – Яки-Яки.
«Во дают, - подумал я тогда, - сколько яков развели.»
Вообще-то яков я только в Туве видел. Здесь то они откуда? Но и пошутить возможности не было: Витек в тот момент вцепился в баранку, как голодный малец за мамину титьку не держится. То была его первая серьезная ездка по тайге.
Надо топать в эти Яки-Яки. Иначе – замерзнем. Хоть парой, хоть по одиночке.
Вот осилю ли сорок километров? – сам понятия не имел. От такого попутчика толку чуть. И не взял я Витька, пусть у костра греется. Однако поменялся с ним одеждой. Отдал овчинный, офицерский тулуп, что спроворил мне в дорогу Радченко, взял его телогрейку. Так идти сподручней. Лишь бы сырые унты окончательно не замерзли, не превратились в ледяные кандалы...
Через короткое время - только скрип снега, только пар от тяжелого дыхания… Нет, еще страх, тихий и скользкий. Костра позади давно не видно, полная луна клонится все ниже, и от того тени елок становятся плотнее и чернее, занимая сначала часть дороги, потом уже большую ее половину. В сгустившейся темноте я начал спотыкаться на лежневке, неуклюже падать, больно ударяясь о бревна. Больно не было только ногам, я их вовсе перестал ощущать. Это испугало сильней спустившейся темноты. Несколько раз я стаскивал унты и цветными портянками растирал пальцы. Делать это становилось с каждым разом все труднее: унты и вправду задеревенели, а руки устали и плохо сгибались пальцы.
«Только не паниковать. Только без истерики…» Яки-Яки – это Лас-Вегас. Это Кремль. Это дом родной…
Если, конечно, не паниковать.
Впереди, на взгорке, показались две красные точки.
«Черное ночью в тайге есть. Почти все вокруг. Белое – это снег под луной. И звезды наверху. А красного быть не может», - почти без эмоций подумал я.
Но странные красные глаза горели все ярче и ярче. Взобравшись на очередной пригорок, увидел, как позади «глаз» вдруг столбом поднялось в небо пламя. И сразу понял: светят мне стоп-сигналы автомобиля. А пламя, это кто-то в костер плеснул соляры. И глупая, однако крайне приятная мысль о том, что не одни мы, идиоты, по непригодной трассе ночами мотаемся – мигом прогнала все страхи.
Есть машина – есть бензин. На крайняк – соляра.
Живы будем, не помрем!
Соляры и бензина оказалось с излишком. Когда я подошел поближе, то разобрал – впереди бензовоз. Он проломил неокрепшую наледь и боком ушел в болото. От того так странно – один выше, другой ниже – глядели на меня красные глаза.
У костра на корточках сидел мужик. Протянутые к огню крупные руки даже в неверном освещении отдавали синевой. Каждую фалангу его пальцев украшала татуировка, обозначавшая и масть на зоне, и количество ходок по лагерям и еще черт-те что, мне неведомое, однако тоже весьма специфическое. Одет же – не по сезону. Бушлат без воротника, кирзовые сапоги. Правда, штаны ватные и на голове – солдатская ушанка с завязанными ушами. В углу рта – лицо он отворачивал от вонючего жара соляры – беломорина. Картинку – совместно со своим бензовозом – представлял преотраднейшую. И картинка эта как бы подтверждала: прав был Витёк, который в этот момент прыгал у другого костра, километрах в десяти. Все – путем, чего психовать?
Мой новый знакомец не выказал никакого удивления, когда я шагнул из таежной черноты в круг света от огня. Неспешно приподнялся и в ответ на мое приветствие молча сунул мне ладонь, здоровенную, как совковая лопата. Складывалось впечатление, что Курдюмов (так он представился) чуть ли не раз в неделю топит свой бензовоз в болоте, и встречать московского идиота в мокрых унтах посреди пустынной таежной трассы – дело вполне обыденное. Настолько обыденное, что внимательно оглядев меня, ни о чем не расспрашивая, полез в кабину «Урала» и извлек из-за спинки сидения пару вонючих, что даже на морозе чувствовалось, валенок.
Великолепных, а главное – сухих!
Первое, чем он поинтересовался, после того как я содрал унты и повеселел, было:
«Что, чай кипятить будем? А то у меня вермут есть. Кусковой».
На экзотику меня не потянуло. Я свой люкс в бараке еще не забыл. Устало уселся на любезно вытащенное из той же кабины дерматиновое латаное сиденье пить чай отдающий солярой, и слушать про приключения нового знакомого. Сам Курдюмов на досрочном освобождении. Живет на поселении в богом забытом отделении леспромхоза. Погнал его директор в другое отделение доставить топливо – трелевочники там простаивают. Лес вывозить – нет горючки. А открыта ли для езды трасса, работает иль нет зимник? – то ему, Курдюмову, не ведомо.
Теперь ясно – работает. Но не так, как хотелось.
Эту незатейливую мысль наглядно иллюстрировал бензовоз, круто накренившийся на правый бок. Стоять тут ему памятником пока мороз не схватит намертво разъехавшиеся бревна и коричневую жижу под ними. Пока в бетон не превратит источающие тепло болота. А стало быть Курдюмову еще долго греться самому, да греть мотор – на северах зимой мотор не глушат.И вся эта канитель, пока тягачи не придут. Или бульдозеры. Горевать же тут без толку. Да и что собственно горевать – битый жизнью и битый в лагерях шоферюга в рейс без тройных запасов жратвы не выходит. С голоду не опухнем. И вдвоем бедовать веселее…
Гладкое течение курдюмовского монолога подошло к тому месту, с которым я был вкорне не согласен.
«Ведро есть? Давай-ка, слей мне бензину. Я пойду назад. Заведем газик, до людей доберемся и о тебе сообщим. – Ознакомил я его со своей точкой зрения на предстоящую ночь. – Так быстрее сюда кто-нибудь приедет».
Оставаться без компании Курдюмову явно не хотелось. Но то, что я прав – это к бабке не ходи.
И вот, поминая недобрым словом времена, когда в деревне гоняли меня на колодец за водой огород поливать и были эти походы бесконечными – в пол-лета длиною, я подхватил ведро и потопал в темноту.
«Главное не разлить. Главное – не навернуться» – твердил я весь путь, оказавшийся из-за боязни опрокинуть ведро, на удивление коротким. Или нынче вспомнить кроме страха нечего? Не скажу, не помню. А встречу с липовым водилой уже под утро – помню. Как родного обнял и все канючил: «Ну я же говорил, я же прав был – выберемся…»
Выбрался. С трудом и через двое суток. Еще три ходки я сделал к бензовозу, пока Витёк промерзший газик оживлял. Оставил я его через сотню километров во временном лагере дорожников. Дальше пробивался на «ГэТэТэ» – гусеничном тягаче тяжелом. Проще говоря, танке, с которого по конверсии башню открутили и стали поставлять на северные стройки. Туда, где дорог не было.
Но и на том приключения не закончились. За рычагами мирного танка оказался бывший комбайнер, тоже рванувший с целины денег на северах подзаработать. Утопили мы с ним на пару это чудо конверсии, с дуру выехав в конце трассы на неокрепший (для танка) лед реки. Бог и тут хранил «первопроходцев». Успели выскочить и долго стояли, зачарованно глядя на здоровенную черную полынью, из которой пар валил столбом прямо в бледное северное небо.
Последний кусок пути, от греха подальше, проделал я пешком. Пересек замерзшую Печеру и поднялся по бесконечной скрипучей деревянной лестнице к поселку строителей. В темноте шарахался от балка к балку, от барака к бараку. И везде задавал один вопрос: здесь ли штаб ударной комсомольской стройки? Местные встречали меня как зачумленного. Народ шарахался и удивленно переспрашивал: «Какой-какой стройки?..»
Все оказалось просто, как деревенский плетень: то, что в министерских бумагах и в ЦКовских отчетах числилось ударной комсомольской стройкой, оказалось, по сути, частью вроде бы отмененного лагстроя. Не было тут ни одного комсомольца-добровольца, кроме машинистки из бухгалтерии. И командовал по-прежнему Радченко зеками, условно-досрочно освобожденными, да набранными наспех по оргнабору «специалистами».
Гулаг продолжался. Причесанный, помытый, наодеколоненный... Но – продолжался.
…В тесной комнате барака – столько утром набилось туда прорабов и бригадиров – тихо шипела на дощатом столе рация. Выполнил я указание: собрал, как кнутом сгоняя фамилией Радченко, всех ответственных за строительство зимника в одно место.
Рация пошипела-пошипела да и заговорила голосом Самого.
«Тут журналист? Ну, расскажи, как добирался. А то мне всё радостные отчеты шлют – трасса готова, совсем чуть-чуть осталось…»
Я и рассказал. Ну, почти то, что вы прочли. Дальше «селекторное совещание» описанию не подлежит. Нет в русском литературном языке таких слов. Небритые мужики в кожухах и валенках, открыв рты, слушали речь Радченко, посвященную их будущему.
Конкретно – каждого. На долгий срок.
Чтобы не отвлекать людей от интригующих перспектив, я протиснулся к двери. Внимания на меня никто не обратил – так завораживал голос из рации. Толкнул дверь, обитую торчащим из щелей утеплителем, и шагнул на мороз…
Только и оставалось удивляться, как ловко сотворил из меня разведчика и стукача северный монстр по фамилии Радченко.
…Трассу вскоре открыли. И заполонила ее лавина техники. Но я уже этого не видел. Привезли и сварили трубы, заработало месторождение. Как раз к христову дню – к очередному энергетическому кризису. Накупило государство на нефтедоллары колбасы и мануфактуры.
Всем - и Витьку, и условно-освобожденному Курдюмову, и бывшему комбайнеру, и самому Радченко стало хорошо. Даже неизвестным жителям деревни Яки-Яки. Да и мне, наверное, тоже.
Почем нынче баррель?
Дело было в Лондоне в конторе советского информагентства. Вежливый человек служил здесь начальником. Фамилия его была запоминающаяся – Сокол. А в расстройство Сокола ввел не столько я, сколько английская контрразведка. С ее легкой руки буквально вчера все подчиненные ему журналисты были высланы из страны пребывания. И он, как генерал без единого солдата, должен теперь осуществлять маневры. На столе – пачка газет с веселыми заголовками: «Русские шпионы в сердце Лондона», «Красные наступают» и т.д. и т.п. Из телевизора льется похожая песня, не отстает и радио. Тут – на те вам – я с идиотской просьбой срочно найти смокинг. Ненадолго, буквально на один вечер. Верну, будет он как ненадеванный!
Наконец начальник сумел сосредоточиться.
«В курсе ли вы, коллега, у нас тут провокация – моих сотрудников объявили персонами нон-грата. В двадцать четыре часа… Работа корпункта от этого несколько осложнена. Смокинг, говорите?..»
Как же нынче далеко от Чернобыля меня занесло… Хотя, с другой стороны, лету по прямой – часа три с небольшим.
Мне теперь вправду без смокинга – зарез. И потому, уподобившись терпеливому доктору, что общается с недоверчивым пациентом, я вновь принялся объяснять, что в Лондон на открытие нового дворца меня пригласила премьер-министр Норвегии госпожа Брунтланд. С ней же познакомился в Токио, на дискуссии по жертвам Чернобыля, которую «Асахи» вело в прямой трансляции…
Сокол, глядя мне в лицо, нервно поглаживал ладонью блестящую столешницу. Я продолжил, старательно подбирая слова:
…Брунтланд, безусловно премьер-министр, но на этот факт можно плюнуть и забыть. Важно сейчас другое: эта почтенная дама возглавляет ООНовскую комиссию и готовит доклад о выживании человечества в двадцать первом веке. Доклад будет произнесен утром во дворце королевы Елизаветы, который и откроют к славному событию. Что, впрочем, к смокингу отношения тоже не имеет, перерезать ленточку я могу и в этих брюках. А вот вечером в пиджаке фабрики «Большевичка» на прием к королеве меня не пустят. Уже предупредили: только смокинг!
Для пущей убедительности сунул ему под нос карточку приглашения из толстого картона, отделанную по краям золотом.
«Вот, здесь так и написано: black and white – извольте прибыть во дворец в приличном виде».
Произнес я все эту ахинею разом, практически на одном дыхании. Глаза собеседника совершенно округлились. Стало ясно: еще немного экзотических подробностей и хозяин кабинета взорвется. Однако хороша, чтоб ни говорили, школа старой Лубянки! Быстро взяв себя в руки, Сокол ясный молвил:
«Оставьте булгаковщину. Времени у меня искать для вас наряд – нет. И людей, как вы поняли, тоже… Знаю, знаю, меня из редакции предупредили, что вы приедете. Правда, про смокинг умолчали. Вот вам телефонный справочник. Садитесь и ищите».
«Это – вряд ли. В институте я с немецким не смог справиться. Что до английского, то…».
Отвлекусь и уточню: ни про норвежского лидера, ни про японские дискуссии я не соврал. Да и про то, что полиглот из репортера «Известий» неважный – тоже сущая правда. Хотя Сокол в мою легенду, похоже, поверил не слишком. Впрочем, ему – профессионалу, видней. Позвонил куда-то. Раз, другой…
«Нашел смокинг в прокате. Восемьдесят шесть фунтов в сутки. – И, улыбнувшись неожиданно обаятельной улыбкой, перешел на ты. – Не обижайся на меня. Обстановку сам видишь… Из Москвы начальство дергает все время. Ну, и работать кому-то надо. Из офиса, прости, не могу отлучиться. Ты мил-человек, поезжай в прокат один».
Держа в руке бумажку с адресом, я вышел на улицу. Толпа народа двигалась по Оксфорд-стрит. Как в кино плыли чудесные двухэтажные автобусы, на углу толкались, оживленно жестикулируя, молодые люди с цветными петушиными гребнями на голове. Всем – и пассажирам, и пешеходам – было, ясный день, не до моих забот. А проблемы только возросли после посещения журналистского разведывательного учреждения. Смокинг – вроде есть, но переместился буржуазный атрибут в плоскость чисто теоретическую: восемьдесят шесть фунтов при тогдашних командировочных сумма неподъемная. Сколько не экономь, все не осилить. Тем более на блошином рынке я уже приобрел за тридцатку классный двухкассетник, а в дьюти-фри – в подарок дружку Юрику – две железные коробки голландского трубочного табаку. И табак, и двухкассетник пробили невосполнимую брешь в бюджете. А трешку до получки здесь не стрельнешь.
С другой стороны – чего, собственно, горевать? Случались и похлеще ситуации. Выкручивался же. Да и начиналось аглицкое путешествие странно.
…Осенью восемьдесят шестого у меня вышла в Америке книга о Чернобыле. Как оказалось – первая на Западе от очевидца событий. Потом ее издали в Японии, Германии… И – закрутилось! Прямо муви стар: и туда приглашают, и сюда зовут. Я, первое время, каюсь, вполне серьезно все воспринимал. С трибун разных столиц докладывал, убеждал, пророчествовал. Премии стали давать, руки трясти. До абсурда дошло: зарубежные медали – тоже вручали. И вот посреди этакой фантасмагории в Токио, в прямом эфире, поругался с симпатичной дамой бальзаковского возраста, которая к началу передачи опоздала и потому задавала мне – великому – вопросы, на которые я уже ответил подробным образом. Пунктуальнейшие японцы маху дали: не предупредили, что дама – аж премьер-министр. И повел я себя, мягко говоря, неадекватно: попросил оставить меня с глупостями в покое. Когда выплыла ее истинная должность, признаюсь, струхнул: в наших скандалах бывал неоднократно, но в международные вляпываться еще не приходилось.
Госпожа премьер-министр оказалась куда более разумной, чем русский репортер. Вместо того, что бы обидеться, прислала приглашение посетить вместе с ней туманный Лондон. Там, де, мол, главная тема всех мероприятий – ужасы Чернобыля. И вот я тут. Очевидно, что мой вполне социалистический пиджак до английской церемонии не дотягивает. Однако занимать твердую валюту все одно не у кого.
Ладно, и без смокинга – прорвемся!
Что вы думаете? Удалось. Ленточку – перерезал. И слова про катастрофу, еще в Москве сочиненные, произнес. А вечером, погладив в гостинице рубашку, отправился на встречу с королевой. Не скажу, что не волновался. А как же! Как-никак дедушка этой бабушки - двоюродный брат нашего Николая второго. Окончательно осрамиться ну никак не возможно. Все, впрочем, разрешилось как нельзя лучше. Королева оказалась милой и улыбчивой. Меня подвели к ней, что-то сказали. Она что-то спросила. Я что-то промычал международно-корректное переводчику. На одежду мою Елизавета никакого внимания не обратила вовсе. Да и остальные – тоже. Только при выходе мужики в ливреях поглядели с беспокойством. Даже посторонились. То ли оттого, что так выгляжу, то ли от того, что русский да еще из радиоактивной зоны.
Это теперь я умный. С грустью «бывалого» смотрю на голодающих эфиопских детей в Белом доме. Или на ветеранов великой войны в Кремле, где им через шестьдесят лет после окончания боев пообещали отдельные квартиры. Вот и я поучаствовал в жутко красивом международном шоу. Попал туда «русской жертвой» крупнейшей катастрофы ХХ века. Вовремя, видимо, подвернулся. Суть трагедии, как и положено на театрализованном представлении, никого там сильно не волновала.
А Елизавета все одно – молодец, до сих пор правит. И ничуть не потряс ее мой пиджак: от престола не отреклась. Их, Виндзоров, так просто с рельсов не сдвинешь.
…И все-таки: далеко ли Лондон от Чернобыля? Теперь слишком далеко. Да и от Москвы не ближе.
Одинокий ловец на фоне быстрой воды. 2011.
НА ЛИСТЕ ОЖИДАНИЯ
Каждое утро я с кружкой кофе стою и курю у окна. За покрытым серым налётом московского центрового автомобильного перегара - чужой двор. Чужой, хотя я прожил в этом доме всю жизнь. В прямоугольнике окна среднеазиатские дворники расчищают грязно-липкий столичный снег под парковку депутатских мерседесов.
Я затягиваюсь возможно глубже пропитанной селитрой (для экономически выгодного продавцам быстрого горения) сигаретой и прикрываю глаза.
Господи! Всегда встает одно и то же: тайга встает.
Весенняя, еще не одетая в зелень, где криком кричат сиреневой дымкой светящиеся кусты багульника на обрывистых скалах - так они неожиданны в безлиственном пейзаже.
Летняя, жаркая и душная, мокрая от переизбытка влаги в долинах, с невероятными закатами над изломанными сердечной кардиограммой горами Сихотэ-Алиня.
Осенняя, главная и самая прекрасная. Без повода радостная, сияющая всеми возможными красками - желтым, красным, каким-то вычурно-оранжевым... С высоким-высоким синим небом. Со стадами лососей, стремящимися вверх по течению. И порывами все ещё теплого ветра. Такими, что легко и просто внушают уверенность: всё ещё впереди, парень.
...Мерседесы во дворе паркуются в два ряда. Из них выбирается и топчется кучками самая мне ненавистная после их хозяев, каста госводителей госчиновников.
Нет, я дождусь весны. До осени дотерплю. И улечу. К прозрачной, и со мной беседующей о главном, реке, ветру и трубным крикам изюбрей в поросших увядающей тайгой прекрасных сопках Станового хребта.
А пока я сам себя вписал в лист ожидания.
В тот год понагнало льда из Берингова пролива или просто от черно-серых, вечно укрытых низкими тучами берегов Чукотки, и он долго не таял. Качался на волнах и не таял. Так, во всяком случае, казалось.
В тот год я не ушел в тайгу, а мотался на маленькой лайбе между прибрежных маленьких – только птицами обжитых - каменных островков севернее мыса Алевина.
В тот год солнце палило напропалую две недели подряд, и за скалами, о которые стучались лбами серо-зеленые волны Охотского моря, там, на южных склонах в расщелинах, было полно крупной смородины.
В тот год медведи, что спускались к солёной воде по крутым тропам в часы отлива искать тюленей, к галечному пляжу длиной в сотни верст и обрывали с кустов черные сладкие ягоды: морошка сошла, а когда еще созреет брусника?..
В тот год в устьях малых рек, которые вваливались из тайги в Тихий океан, не наблюдалось обычной суеты: не дрались с детскими пронзительными криками чайки, вороны, кивая в такт шагам головами, впустую бродили по берегам, а медведи не истоптали здешний крупный серый песок своими глубокими следами.
Отчего?
Не шел в реки лосось, совсем не было его пspan style=ривычного хода. Ни нерки, ни кеты, ни кижуча. Так, по несколько десятков пар проскочили, одев по дороге яркий брачный наряд, проходные лососи. И погнали в верха. К дальним нерестилищам. Браконьеров не объявилось - нечего брать, а медведи ходили голодными. Ждали шишку на кедровом стланике, ягод на брусничнике, свисавшем до поры с обрывов зелеными лохматыми бородами, и когда ты сталкивался на тропе с мишкой, то он вставал на задние лапы, устрашающе рявкал и убегал, потрясывая несерьезным, худым задом.
Голодовали все.
В тот год меня хором предали те люди, с которыми я работал: ожидание больших денег искорёжило коллег, и они находились в постоянном нервном оживлении, делились на группы, митинговали в полголоса.
В тот год я соскочил с подножки скорого поезда в никуда и оказался далеко за Магаданом, где бил на мясо тюленей, болтаясь вдоль пустого и прекрасного побережья. На скалах стояли вывернутые в одну сторону нескончаемыми ветрами листвяшки и были они удивительно зелеными. Просто изумрудными.
В тот год я понял, что в пятьдесят нужно начинать новую жизнь, но не знал простого: как сделать первый шаг и куда он меня приведет. Сын - вырос, перестал приносить домой кубки из фальшивого золота, и автомобильные гонки для него из смысла жизни перекочевали в разряд развлечений. Совсем стал взрослым, и это я тоже понял в тот год.
На следующий год я первый раз не взял в тайгу ружье. И вовсе перестал стрелять в медведей.
ПОД ДОЖДЕМ
Мокро и холодно - это плохо. Аксиома?
Вот льёт, что головы не поднять - рокан за полчаса насквозь. Дуршлаг, а не рокан. По нему струей в сапоги, в собственное, пока что мелкое болотце, насквозь из пахучих шерстяных носок, темно-коричневых, грубой деревенской нитки.
Болото, которое запросто в озеро перерасти сможет, само до колен снизу вверх подняться.
По спине книзу - ледяные струи. Только прижатые руки хранят совсем чутка спасительного для души тепла под мокрой рубашкой. Глубоко, подмышками.
Однако и тому островку, видать, свой циклон пришел.
Но...
Но подними глаза к небу: есть первые разрывы в тучах. Вон там - за изгибом дальней сопки небо-то посветлее похоже становится. Нет, обманулся. Помутнение - но в сметанный, не в черный цвет отдает. За такой сменой красок вечер теплый и сухой проглядывает. С дымом трудного костра, а от трудности особо необходимого. Родного, - не шучу.
И лежит мытый и прекрасный в разноцветии под ногами галечник. Обновленные и вызывающе зеленые вылезли из тайги, прикрытые еще час назад напрочь стеной серой воды, на берег кусты краснотала. Он к осени красный станет. А в июне - не желает выделяться, среди других кустов своей красотой хвастаться.
Мокро и холодно - это плохо.
Пожалуй. А если не гнать лошадей?
Не испытание даже, просто проверка: улетучилось ли из тебя городское хнытье и до омерзенья автоматический рефлекс схватить единственно правильную вилку из трех, что в ресторане официант к твоей тарелке пристроил? Вот и весь потаенный смысл первого в этом сплаве дождя. А еще и проверка на искренность радости - для того, чтобы хоть случайные, время обогнавшие, пробившиеся через ватные тучи лучи заходящего солнца, показались тебе безмерно красивыми. И неотложно нужными.
Как первый раз в жизни.
Вглядитесь: вот и лить потихоньку кончает.
А ветерок из-за поворота верхней Коппи несет уже не сырость стылую, а смесь ольховой, горьковатой листвы и резкий дух мокрых, точно как ты, к земле от тяжести опущенных пихтовых лап. Нет вкуснее, не случается призывнее духов ни в одном Париже, Милане и Новом Йорке.
Хоть за какие деньги.
Я видел: там другим заняты.
Черте когда - в те годы, когда Тверская называлась улицей Горького и не было на ней ни одного подземного перехода, гордо стояли друг напротив друга два магазина. Единственных в Москве, в которых и в послекарточные голодноватые времена продуктов разнообразнейших было море. Знаменитый на весь Союз "Елисеевский" гастроном и куда более скромный, расположившийся на другой стороне главной улицы столицы - "Рыба". Просто магазин - рыбный.
Но, боже мой, стоило войти туда, как сразу становилось ясно: второго такого места нет на земле.
Балыки лоснились жиром. Осетровые - желто-коричневые, если белужьи, то неимоверной толщины и посветлей осетровых.
Если лососёвые - то темно-красные, с "кожурой" толстой, и в чудный золотой с синим отлив. Кетовые, кижучевые, чавычевые, симовые, нерковые, гольцовые, горбушовые...
И в бочках невеликого объёма, однако смастеренных из дубовой клёпки по всем законам, с верхом, срезанным наискосок для лучшего покупательского обзора, икрой.
И черной - зернистой и паюсной.
И красной - разного посола. И камчатского, и материкового.
Ух, вспоминать трудно: слюни текут и сейчас.
Неведомо мне по какой такой традиции и для какой особой нужды держала власть эти два магазина, переполненные добром выше края, однако держала. Там я и увидел впервые надпись: "Всем попробовать пора бы как вкусны и нежны крабы!"
Крабы по цене кукурузы - банка любимого Хрущевым злака, если не ошибаюсь, продавалась в сравнимую цену. Впрочем, не в том смысл истории, заблудился я в словах, как только балыковые и икорные картины перед глазами встали.
Сейчас вырулю.
Так вот, по праздникам, когда гости или иной, красного цвета, листок календаря наступит, посылала меня мать в магазин "Рыба" за икрой. Сильно сказано? Ага. И давала с собой баночку плоскую с закручивающейся крышкой. Туда аккурат сто граммов икры влезало. На обратной дороге в "Елисее" брал я немного развесного масла, а у "Филиппова" в булочной - свежие калачи. За три а кассе и пробивал - отцу, матери и себе. Свой чуть ли не весь сгрызал по дороге домой. А дороги этой - метров пятьсот...
Пересекал я улицу Горького в таком походе несколько раз, перебегая между "Побед", ЗиМов и "Москвичей" под переливчатый свист мильтонов, сидевших в те года в специальных серебреных "стаканах" и с высоты управлявших вручную многочисленными светофорами.
И был тогда праздник, был завтрак с икрой и кофе (настоящим, бразильским), за которым я в вечер предыдущего дня мотался на Кировскую, в фирменный магазин "Чай". Только там и продавали кофе в зернах, который я перемалывал на ручной мельнице с огромной ручкой, а по коммуналке полз уже фантастический колониальный запах.
Стоп. К чему я это вспомнил через полвека? Просто капает по тенту палатки мелкий дождь, и вылезать из спальника ой как не хочется. Вчера тормознули посреди дня, рано затаборились.
Отчего?
Приятель сига поймал на спиннинг икряного. А я пообещал к завтраку свежей икры приготовить. Речка наша течет на Запад и на Север. К Ледовитому океану. И нет в ней лососей с красной икрой, что движутся стеной. И икры тогда - хоть завались. Потому и сиг, пойманный корешем по сплаву - большая удача. Нет за Джуг-Джуром иной икры, кроме сиговой. Мелкой. Но - сладкой...
Если правильно приготовить.
Как ни холодно снаружи, как ни каплет мелкий дождь, а надо икрой заняться. Раз обещал. За брезентовой стеной двадцать первый век, октябрь, река Уян. До "Елисеевского" - тыщ десять километров - лодкой, вертушкой, самолётом... До несолёной, неготовой икры - метров десять.
Вылез, а тут и развиднелось. Раскочегарил костер, повесил котелок: мне теплая вода для засолки нужна.
Поронул рыбу, очистил икру от ястыков, а к этому времени и вода остыла до нужной кондиции. Пятиминутка и вправду считанные минуты делается. Но все должно быть под рукой: и икра, и соль серая, и вода, и марля чистая.
Посолил и оставил стоять короткий срок. По часам. Через марлю слил воду и повесил икры стекать. Это, пожалуй, самая долгая процедура. У меня как раз хватит времени сделать завтрак - вновь вздуть костер, вскипятить чайник и накрыть стол. Все, наконец, готово.
Время Кореша будить и икру жрать. Только вот кофе в рюкзаке остался только растворимый.
Не кофе - пародия.
Когда-то тут был поселок геологов. Во время войны страна остро нуждалась в молибдене – крепить броню. А раз так, то срочно создали специальное подразделение и бросили изыскателей в такие места, на которые и толковых карт не было. Хоть стреляйтесь (а то поможем), но найдите – так напутствовали генералы из Дальстроя. И двинули набранных второпях разнорабочих возводить в глуши поселок. Укрепили этот десант необходимыми специалистами, прошерстив дальневосточные, богатые на рукастых и знающих людей лагеря.
Пока стучали топоры и визжали пилы, геодезисты и картографы мотались по сопкам. С ясной, в общем-то, целью: определить – где они, собственно, находятся? И откуда, будем так говорить, течет эта река? После гремели взрывы, мужики махали кирками – били шурфы и вели второпях другую надобную деятельность.
Война уж кончилась, а еще лет двадцать без перерыва старались.
Не вышло.
То есть вышло не так, как велела отчизна. Каменный уголь – нашли. Железную руду – нате вам. Даже золота рассыпного немного наковыряли. Но кому это добро нужно? Как вывозить его из глуши, где не только дорог нет, но даже медведи, и те стараются ходить тропами, которые до них пробили в стланике и густолесье сохатые. А речка и быстрая, и до умопомрачения красивая, но мелкая. То перекат, то шивера, то, не к ночи будет сказано, порог. Для судовождения никак ее не приспособишь. И впадает она в залив хоть не меньше Финского, зато по полгода забитый льдами. Регулярное плавание тут совсем не складывается.
Выходит, что ископаемые есть. Но полезными назвать их духу не хватит. Вот и ушли отсюда неунывающие геологи, а поселок под названием Распадок остался. Только теперь без жителей.
Однако не совсем.
На какое-то время законсервировали здешнюю авиаточку – даром что ль полосу построили, глиссаду просчитали и начальника назначили? Пусть бдит – вдруг кто про уголь и железо вспомнит, да прилетит. А?
…Каждое утро, просыпаясь в пустой пилотской, Пупков одевался по форме и шел на службу в соседнюю, тоже пустую, командирскую комнату.
По правде сказать, мог он еще позапрошлой весной, когда начальство с проверкой залетело, взять расчет и смотаться отсюда на большую землю. Но что-то держало его тут. Среди когда-то серебристых, нынче же покрывшихся ржавчиной огромных емкостей для горючего, начавших уже подгнивать деревянных мостовых умирающего Распадка, в поселке, где под выцветшей надписью «Продмаг» дверь всегда перекрыта наискосок железным засовом… С клубом, где рама провалилась вовнутрь, прямо в «зрительный зал», а вместо зрителей стоят рядами пустые сырые лавки.
В клубе тишина, да запах сгнивших занавесок.
А дальше по улице, упирающейся в берег реки, тоже озамоченные и тоже пустые склады. Еще ниже – мертвый трелевочник с разобранным двигателем и свалившейся на бок гусеницей, чем-то неуловимо напоминающий неопрятную старуху со спущенным на туфлю чулком. Экскаватор, с навсегда упертым в землю полукубовым ковшом. На речном обрыве – бочки. Сотни. Одни рядком стоят, другие валяются вразброс. И те, и эти – никому не нужные.
Жизнь в распадке приобрела тихие, но захватнические формы: тайга наступала на брошенное людьми место. Кусты ольхи, березки и листвяшки стали нахально выглядывать с невспаханных огородов, а кое-где торчали уже прямо в колеях посреди улицы. Рябчики, пересвистываясь, порхали между заметно тронутых тлением изб. Первыми давали слабину крыши: поначалу обрастали мхом, потом проседали, проваливались. ВОроны с криком срывались с покосившихся заборов. Как домой стала наведываться сюда пара росомах. Звери вытаскивали наружу через пустые глазницы окон какие-то цветные тряпки. Зачем? Да порода у них такая – безобразничать, жрать-то в поселке нечего. Но рыскать по домам не ленились…
В обстановке полного декаданса продолжал вполне серьезно, вдумчиво руководить остатками авиахозяйства человек невысокий, носивший на голове несоразмерно большую фуражку. В таком выдающемся головном уборе его легко было представить в рубке белоснежного теплохода, вглядывающегося в горизонт, на котором обозначился контур тропического острова Гваделупа. А был он по сути уже не летчик или моряк, а просто сторож. И потому на взлетной полосе – с которой никто не взлетает – выглядел начальник странно и даже неуместно. Представился при знакомстве тоже несколько необычно:
«Видите, полоса у нас построена на самом верху сопки. На пупке, если выражаться фигурально. И фамилия моя Пупков. Вот ведь как получается…»
Попал я в Распадок случайно. Лето было сухое и ветреное. Летал с авиалесоохраной. Точки горения все оконтурили, парашютистов-пожарных сбросили. И теперь Ми-8 должен был идти на базу на штатный осмотр. Делать мне на базе, ну, совершенно нечего. Вот и попросил командира присесть в поселке. Пусть нежилой – все интересно. При этом пилот посмотрел на меня как-то необычно участливо.
«Да ты не беспокойся: дня через три прилетим. Только публика в Распадке как бы сказать… Оригинальная...»
Я уже знал, что публика исчисляется двумя персонажами. А для любого непредвиденного случая был у меня припасен в кофре чудодейственный эликсир – бутылка «коленвала». Так тогда назвал вдохновленный народ экстренно выпущенную в связи с окончанием борьбы с пьянством и самогоноварением новую водку. Буквы на этикетке новинки лихой художник расположил так, что сомнения не вызывало: перед работой напиток он распробовал. Цены «коленвал» был вполне подъемной, но силы – оглушительной. Мне одно время казалось, что использовать его против собственного населения как-то не гуманно. Лучше «коленвалом» шпионов пытать. Вольешь в иностранца стакан – он те, что хошь расскажет. Ничего против не утаит: а ну, как второй стакан поднесут?
Эликсир жег мне сумку, и я, для закрепления первичного знакомства, сделал Пупкову нехитрое предложение: закуска, начальник, ваша, «коленвал» - мой. Пупков, надо отдать ему должное, отказывался не чересчур. Только попросил пригласить к банкету второго и последнего жителя поселка – метеоролога Козлова.
Приглашение передать – не воду таскать. Но прежде о Козлове, о хозяине избы, в которой я временно осел. Фигура избовладельца со всех сторон любопытная. Было у него в подчинении несколько метеоприборов и радиостанция. Бродил он как на цепи между этими чудесами цивилизации: три раза в день, хоть убей, надо передавать на большую землю данные о погоде у него во дворе.
Ростом Козлов под два метра, поэтому в дом входил, согнувшись пополам. Годиков тогда было ближе к шестидесяти, но нечеловеческую силищу он не растерял, хотя большую часть жизни провел на Чукотке, где так же монотонно путешествовал между метеоприборами. А там кругом каменная тундра залива Креста… Из жратвы – картошка сушеная, борщ консервированный, да мясо сублимированное. Не разбежишься. Дети и жена не столько от однообразия жизни, сколько от оригинальности характера мужа и отца, слабину дали. И при удобном случае упорхнули. Кто в Анадырь, а кто и домой, на материк. В Россию.
Удивительное, надо сказать, оказалось у Козлова хобби. Метеоспециалист солил хариуса, которого по случаю обменял на пилу-ножовку у проплывавших на ульмаге эвенков. Хариуса этого он продержал несколько дней в прихожей избы, в деревянной бочке. Специфический запах плотно оккупировал все вокруг. Проветривать же помещение категорически запретил. Козлов панически боялся мух! Более того: вел с ними непримиримую войну. Для борьбы использовал все того же хариуса, точнее ту его часть, которая, по мнению Козлова, уже не годилась для соления. Хотя каким способом он отличал годного хариуса в бочке, где содержалась издающая умопомрачительный аромат масса – ума не приложу. Однако отличал. Добавлял траченных временем реактивов из старых крафтмешков, заправлял кипятком и разливал по стеклянным банкам, затянув широкое горлышко марлей. С гордостью и надеждой, быстро прикрыв за собой скрипучую дверь, выносил эти банки в огород, где боролся за жизнь с десяток-другой малорослых листвяшек. На них-то и развешивал Козлов свои банки с чудо-зельем, предварительно проковыряв в марле сапожным шилом рваные отверстия.
Собственно говоря, теория борьбы – да что там борьбы, задачу он поставил воистину космическую: уничтожения абсолютно всех мух в тайге – занимала Козлова сильнее, чем прогноз погоды.
«Вот видишь – он тыкал заскорузлым пальцем в проколотую шилом марлю – сюда мухи залетят. Нажрутся, а вылететь не смогут: толстые и сытые станут. Если побольше банок развесить, то обязательно все мухи в них соберутся и передохнут… Главное, чтобы банок хватило».
И я с искренним изумлением наблюдал, как он укрепляет на лиственнице очередное украшение. Так на согнутых, хлипких деревцах росли потрясающие стеклянные плоды, на три четверти заполненные серой копошащейся массой…
К вечеру объявился Пупков и приволок в избу, вместе с закуской, пачку исписанной фиолетовыми чернилами бумаги. Потупив взор, произнес, похоже, заранее обдуманную фразу:
«Ознакомьтесь, пожалуйста, с текстом. Для выяснения достоинств и пробелов моей работы».
С опаской взглянул я на увесистую стопку аккуратно разлинованных листков и излишне нервно пообещал:
«Непременно. Попозже…»
Меня немало ошарашил заголовок, выписанный на первой странице, не только каллиграфически, но даже аккуратно обведенный красным карандашом. «Жизнь есть жизнь». И мельче: «Роман из белогвардейской партизанской жизни».
Сознаюсь: текст, за краткую остановку в Распадке, до конца не осилил. Однако, чтобы не обижать автора, через день решил спросить: откуда взял он, посреди тайги, где отродясь не видывали ни белых, ни красных, куда даже китайские спиртоносы – главные дальневосточные землепроходчики – сроду не забирались, так вот, как же он выкопал подобную тему? Но, испугавшись обидеть творческого человека, сформулировал мысль свою, видимо, слишком туманно:
«Анатолий Васильевич, а как вы пишете?»
В ответ услышал сущую правду:
«Зимой сюда вообще никто не залетает. Вот приду я на службу, затоплю печку, выпью рюмочку… И пишу».
«Коленвал» тогда мы, понятно, добили. Солонины из лося поели. Уполовинили, прости господи, и запасы спирта авиатора. К козловскому хариусу, правда, не притронулись.
В застолье собеседники мои вспоминали как жил поселок, как приходили рейсы, а по пятницам топилась баня. Как по десятому разу смотрели в клубе «Волгу-Волгу» и «Взятие Берлина». Какой замечательный выпекали в местной пекарне хлеб. Как построили да так и не открыли – не нашлось учителя – школу… И не было – ни у Козлова, ни у Пупкова никаких несбыточных надежд, что вернется вновь то веселое время. Но и грусти особой не чувствовалось. «Коленвал» развязал языки отшельникам и обнаружилось, что соорудили они себе в Распадке собственный мир, который охраняется безлюдьем тайги и невыносимой удаленностью от мира большого.
Про них вроде как подзабыли, не нужны сильно никому. И понял я, что на зло всем будут они оба тут жить. Один - роман сочинять. Другой – мух уничтожать. А что? Служба-то идет… А когда-нибудь все – и родственники, и свойственники, и бывшие коллеги прозреют: каких людей проглядели.
И со сладостным чувством оба добавляли: «Нате вам, поздно будет!»
Встречал я и раньше в тайге, на побережье и даже в тундре, одиноко живущих людей. У каждого была своя причина уйти. И если выдерживали они одиночество, не гибли в первую зиму, то с годами тайна их побега становилась все менее важной. Обида или беда какая, толкнувшая к суровейшей из жизней, растворялась, уничтожалась самой этой новой жесткой жизнью. Несущественным становился вопрос: почему ушел? Вместо него возникала и крепла иная незадача. Заменяла старую беду новая – боязнь вернуться к людям. И страх этот отнюдь не без основания. Кому нужны они теперь в городе? Давно все их позабыли. Похоронили.
Если не взаправду, то в памяти – точно.
Один мой знакомец, освободившийся в пятидесятых из лагеря, тридцать пять лет в одиночку бедовал на мысу, острой пилой уходящем в Охотское море. Ловил крабов, да топил свою землянку выброшенным штормами плавником. Другой несколько лет служил бухгалтером на прииске, который обслуживался специально для этого построенным лагерем. Поначалу молодой вольнонаемный жил среди зеков отчаянно счастливо. Но что-то сломалось и ушел он в тайгу. Панфилова мне удалось сдернуть с мыса – почти случайно разыскал я его младшую сестру, что жила под Курском. Она-то и приняла блудного брата. С Василем Тимофеевичем Коржевым так не случилось. Помер он на берегу безымянного озера, окруженный одними лишь своими собаками. Когда я на другой год прилетел из Сусумана, уже и собаки без хозяина одичали и разбежались.
Трудно одному. До боли, до крика, до голодной икоты. В Заполярье, если в одиночку, счит Один мой знакомец, освободившийся в пятидесятых из лагеря, тридцать пять лет в одиночку бедовал на мысу, острой пилой уходящем в Охотское море.ай год за пять… Только Валерка – веселый бич и браконьер с Муникана, заготавливающий в сезон до тонны красной икры – объяснил про себя все просто и приземлено. Так и сказал:
«Нее… Мне в город нельзя. Я там пить стану. И помру.»
Тут в Распадке – дело иное. Для полноты одиночества главный шаг надо сделать – прекратить всякое общение с людьми. Впрочем, обида на целый мир и здесь лежала, так сказать, в основе. Но времени в безлюдье Козлов с Пупковом провели не так и много. Да и безлюдьем Распадок все-таки не назовешь: оба как-никак на службе.
…Утром следующего дня похмелье отчего-то не мучило. Листал я с удивлением страницы романа, путался в сложном сюжете и в именах героев, автоматически расставлял знаки препинания. Глядел на Козлова, пересекающего двор с очередной банкой в руках, думал: вот ведь, и прозаик, и естествоиспытатель оба одно решили – удивить мир. Многие и до них пытались. Мало у кого вышло. Взять хоть этот Распадок: вон сколько народу старалось, под статьей ходило, а молибдена все одно не нашли.
Прилетевший вертолетчик, как и при прощании, внимательно посмотрел мне в лицо.
«Ну, как отдохнул?» - вежливо спросил он.
«Пожалуй… Еще ни разу в жизни так не приходилось» - ответил я.
Думаю, что роман Пупков дописал. Возможно, взялся за новый. Победил ли Козлов мух? Не уверен. Когда в тайге наступает осень, мухи сами улетают. В теплые края.
И были тамошние места – хоть в голос кричи – безлюдные.
С Юконом вот уже вторую неделю обретался я близ устья. А вчера остался один. Убежал от меня Юкон.
Куда? До единственного села близ побережья Охотского моря черт-те сколько тайгой, марью и болотами.
Разве добежишь?
Да и что в деревне зверю нынешней порой делать? По помойкам шастать? С другими псами драться? Так он давно уже всех победил. А тут – благодать. Ни гнуса, ни клещей, ни других напастей. И кормил я его исправно. Однако ушел неверный мой товарищ. Не попрощавшись. Утром я это окончательно осознал: к завтраку пес никогда не опаздывал. Чуть дымом запахло, Юкон тут как тут.
Когда с Борисом прикидывали – куда мне этой осенью двинуть – тот сказал: доброшу на моторе до Галама.
«Далеко по низкой воде на ульмаге не протолкаешься, но и в устьях места хорошие. А чтобы от безделья не ошалел, возьми сетки и рыбы заготовь. Нет у меня на рыбалку времени: крышу подлатать надо. Сам видишь, какая крыша… И картошку пора копать. Хоть польза какая-то от тебя будет».
И захохотал от не сильно ласкавшей мое самолюбие шутки. Я же брякнул первое, что пришло в голову:
«Что значит по эвенкийски Галам?»
Ответ изумил.
«Тухлый, значит».
«И чего мне на «тухлой» речке делать?»
«Вот недоумок – туда столько красной рыбы заходит, что к концу нереста хочешь – не хочешь воняет. Сильно воняет. Одним словом – лучше речки и не найти…»
Выбора не было, поэтому решил просто: какого лешего переводить с эвенкийского? Галам, если без тунгусских откровений, и вправду звучит притягательно. Неплохо звучит.
УТРО
…Выбираться наружу не хотелось: по тенту натянутому над палаткой до звона, в одной тональности барабанили капли. Спал я отвратительно. Почти совсем не спал. И это после порядочной пахоты – хлеб пек, сети тряс, кету порол, тузлук для посола варил, готовую проветриваться развешивал… А тут – вторую ночь, только костер погаснет, начинают бренчать кастрюли. Но не сами собой оживают. Какой-то сильно любопытный мишка ко мне повадился. Зачем? Сейчас у реки жратвы полно – вон сколько полудохлой рыбы плывет с верховьев. И свежая еще вверх прет… Да и ягоды в этом году в сопках навалом. Брусничный год.
И чего повадился? Сдается, не один, с компанией. Такой шум одному не поднять.
Или можно?
Лежишь в полудреме и, пока гости не объявились, кажется, что брезент стеной отделяет тебя от ночной жизни. Однако филин прокричал – хорошо слышно, он по берегам на песке мышей давит. Вот ветер зашумел в верхушках деревьев. Вдруг вновь с противным звоном сковородка с пенька грохнулась. Нее… Совсем брезент не защита. А вот «Зауэр», что рядом лежит – защита...
Только про ружье подумал, так неожиданно – будто телефонный звонок посреди полудремы – обожгла московская мысль. Господи, я же перед отъездом пистолет в сейф не убрал! На севера сматывался, как в прорубь прыгал. Так в выдвижном ящике и оставил. Идиот… А любопытных в конторе пруд-пруди. Ко мне по «вертушке» высоким начальникам звонить часто заходят. Я – добрый, фиг с ними, инструкциями. Да и секретарша черт-те кого пускает. И с некоторым даже удовольствием подумал о грандиозности скандала, который непременно разразиться в самой «респектабельной» из газет.
Странная вещь – пистолет. Не мальчик, понимаю: если всерьез Отари решил – не отвертеться. Хоть с пистолетом, хоть с ментами. Да они первые ему все доложат. Он в Кремль как свой ходит. Вот и таскаешь кусок железа за шестьсот баксов во внутреннем кармане пиджака. Мужчина. Мачо. Глупость это несусветная! Что, и сыну, и жене по пушке купить? Они-то, слава Богу, ни о чем пока не догадываются. Когда растрезвонят в редакции, тогда и в семье объясняться придется. Врать… А что именно врать – не придумал. Да и коряво у меня врать выходит…
И к чему это я завел? Да просто из спальника вылезать не охота. В мешке – уютно. Но теперь точно пора из палатки выметаться: настроение с утра сам себе испоганил.
Извернувшись ужом, выпростал руку и нащупал молнию. Потянул. Зараза щелкнула и подозрительно свободно поддалась. Спальник развалился на две половины. Во денек начинается! Столько раз обещал: или мешок поменяю, или новую молнию вставлю. Впрочем, чего только я себе не обещал… Теперь, дурак, пока наглухо не зашью, мерзнуть буду. Не весь, конечно, а тот бок, что к разрыву ближе.
Сапоги, лежащие в головах вместо подушки, за ночь подсохли. Но дырка, как раз под коленкой, на сгибе – сколько ни ковырял я ее вечерами пальцем, как ни размазывал по черной резине клей, к утру не зарастала. И клей на моем пальце держался дольше, чем на правом сапоге. А потому сухость в ногах – вещь временная.
Попробую хоть мелочам радоваться.
Только откинул полог, как обдало погребной сыростью. На карачках, испытывая странную, почти приятную боль в переломанных когда-то ногах (на веселых снежных мартовских, с флагами, соревнованиях, с бодрыми маршами из громкоговорителей, во времена, когда был отчаянно беспечен и ну все, прям все мог), упираясь ладонями в мокрую хвою, выполз наружу.
Нет дождя, обманулся. Просто с деревьев на брезент капает. Ночью – был, потому и капает. Вот и первая удача. Надо на берег: умыться и на небо посмотреть.
Стылая вода – лучшее средство от самокопания.
Пропитанный влагой кусок берега, только вступил на край, пополз под ногами. Тормознулся уже на гальке, у самой воды. Неподалеку, обтекая поросшие мхом валуны, вваливался в Галам говорливый ключ. Вода в нем такая, что зубы стынут. Река за ночь совсем не поднялась. Стало быть, и в верховьях дождь кончился. А у нас? А у нас в квартире – газ. Туман висит над водой, цепляется за деревья и кусты, за ближнюю сопку и даже противоположного берега не просматривается. Задрал голову – по небу, о котором только догадываться можно, все тот же туман.
Или облака?
Подожду, пока солнце пригреет, а это только к полудню случится. Солнце туман легко съест. А вот настоящими облаками – подавится.
Утром костер выглядит неопрятно. Дождь прибил пепел ровным, грязновато-серым блином. Жалкие черные головешки скукожились, расположились отдельно друг от друга… И совершенно невозможно представить, что именно тут несколько часов назад хозяйничал веселый и горячий огонь.
Глухомань – глухоманью, но кофе с утра – это единственная стоящая городская привычка, за которую держусь и в тайге.
Вода бодро вскипела, и я залил почти черный порошок прямо в пол-литровой кружке. Не ристретто какой-нибудь, а пятьсот полновесных граммов злого напитка. А уж сладкого… Повертел и отложил в сторону пачку сухого молока: не стоит жанры смешивать. Чистота этого самого жанра, то бишь крепость напитка, с утра как никогда кстати. Рыба, жареная еще тем днем, лепешки, даже утка, продолжающая свой заплыв в котле (к моему изумлению не тронутая зверем), птица, резиновая от варки, похожая на потертый и небритый гандбольный мячик, все это – потом.
Сейчас – кофе.
И, безусловно, главная, первая утренняя сигарета.
Устроился, накрыв оранжевым роканом мокрое мшистое бревно. Радостно ухмыляясь, подумал: где-то заныкано полбанки голубичного варенья. Привет от Бориса.
НОЧНЫЕ ГОСТИ
Так кто все-таки ко мне ночью повадился? Точнее сказать не кто, понятно – медведь. А вот какой? Серьезный или так, у детишек в цирке счастливую икоту вызывать? То, что дурной – ясно. Человеком пахнет, железом и бензином несет от пустой канистры, костром в конце-концов… Ничего не смущает.
А кофе-то пока слишком горячий. Оставив напиток доходить до кондиции, побрел вокруг палатки, туда, где соль в пластиковом мешке, дальше – к мокрой рыбе на вешалах. Брел, нагнув голову, пытаясь разглядеть следы ночного пришельца. Но на слежавшейся, упругой подстилке из хвои ничего не просматривалось. На камнях – тем более.
Ах ты, Юкон, нехорошая ты собака! Нет бы осадить мишку, подержать его за штаны, чтобы временный твой хозяин рассмотреть смог. Не нужны мне ни мясо, ни шкура. Да и медведей я зарекся бить: хватит, итак наделал в жизни глупостей. Без меры и надобности. Теперь все. Теперь только то, что в котел влезает. Умельчилась моя добыча. Из охотников «котловым» стрелком заделался. Может, просто поумнел?
Кто скажет…
А вот кофе вправду отменный. Да и в меру остыл.
Пережевывая вчерашнюю лепешку, принялся обдумывать чем заняться сегодня. Сети я еще с вечера снял и упрятал: как заказывал Борис, кеты порядочно засолил. Часть на балыки напластовал. Да и икры хватит ему на ползимы. Стало быть, выходные намечаются. Это кстати: исколотые рыбьими костями пальцы разбухли от воды и соли. Гноятся и болят.
Отец Кольки, пацана с дурацкой кличкой «Всенормально», говорил, что если от устья Галама скосить километра четыре тайгой, то можно выйти к останцам. Там ямы, и тайменя раньше было полно. Вот и прогуляюсь. А то ошалел от заготовок.
Смешно: на пол дня уходишь, а сколько с собой тащить приходится! Без ружья тут гулять не стоит. Ну, коробка тяжелая с блеснами. Спиннинг, само собой. Перекусить – в торбу. Телогрейка, рокан, патронташ, который, болтается на поясе, как груз у водолазов… Да и болотники от кроссовок не только внешне, но и по весу отличаются. Вот тебе и готово: человек-чучело. Как эвенки, тот же отец Кольки, как они в тайге без лишнего барахла обходятся?
Да просто: с кружкой кофе по утрам не мудрствуют. И все дела.
Четыре километра даже с неудобной поклажей – ну, час. Ну, полтора… Никогда в тайге на такое не закладывайся. Начнешь густолесье обходить – в болото ввалишься. Из него выберешься – впереди сопка, лезь на нее словно проклятый. Какой там час…
НА ОСТРОВЕ
Когда я, изрядно сбив дыхание и натоптав ноги, выбрался на берег у тайменьих ям, радости не было предела. И не столько от конца дороги. Взбодрило иное: меж поредевших листвяшек проглядывало солнце. Долгожданное и яркое на очистившемся прозрачном небе. Вода из черной моментально сделалась голубой. Мрачный лес мигом превратился в пусть запущенный, но прямо-таки подмосковный лесопарк. Елочки – березки, знаете ли… Еще немножко, и можно представить, как неподалеку закричит, пролетая станцию, электричка. И вправду крик послышался. Не электрички. Изюбр затрубил в ближних сопках, гон у них теперь. Господи, как мало человеку надо. Ну, солнце проглянуло… делов - то...
Чего стоишь истуканом, ведь за тайменем сюда приперся. Вот и давай, начинай махать своей палкой.
Но до конца расслабиться трудно. Только если нос напрочь заткнуть. Рядом гадык – залив, где рыба после нереста дохнет. Знатная оттуда вонь. И запашек этот, лучше некуда, лирику убивает. Пойду-ка я отсюда. Вон слева остров проглядывает. Ниже струи Галама сходятся и образуют яму. Как раз такую, какую искал. Да и ветерок посреди реки здешний парфюм разгонит. Вот только как на остров перебраться?
Шест нужен. Иначе течение с ног собьет. Оно тут выше колен, это точно.
Начерпав полные болотники, что натянул вроде по самое некуда, выбрался на голый остров. Стащил пудовый рокан. Мокрый. Из-под него – тоже влажную, но уже от пота телогрейку. Аккуратно, как на стеклянную витрину, положил на гальку курковку. Опустил голенища и сдернул, подпрыгивая на одной ноге, сапоги. Вылил из них по полведра. Когда сухие были? Ага, утром. Теперь хлюпать до вечера, до хорошего костра.
Галька на острове теплая и сухая. Выходит не только солнце пригрело, но и вода падает. Быстро речка от лишнего освобождается.
За-ме-ча-тель-но.
Изрядно покопавшись, извлек спрятанную так, чтоб не промочить, пачку сигарет. Щелкнул зажигалкой и с наслаждением медленно затянулся.
А что, имею право.
Каждый порядочный человек имеет право на отдых. Рыба – заготовлена. Икра тоже. Палатка где-то там, далеко, стоит крепко. Лепешек еще дня на три хватит. Можно хорошему человеку и расслабиться. Откуда-то из подсознания выплыла (особенно противная от того, что справедливая) мысль: а кто сказал, что ты хороший? От хороших собаки не сбегают. У приличных – долгов нет. Станут ли нормальным звонить с угрозами – о семье подумай, знаем, что твой сын в тридцать первой школе учится… Какой дорогой туда ходит, тоже известно… И, как вершина нехитрой логики – порядочные люди у подонков «Вальтеры» не покупают, на работу их в «боссовских» костюмах и при галстуках «Davidoff» не носят.
Дотлевший окурок обжег пальцы. Цепочка образов, легко рождаемая мозгом, натренированным годами газетной суеты, здесь, под быстро ставшим припекать сентябрьским солнцем, посреди прекрасной «тухлой» реки на пустом и голом острове, цепочка эта, годная, если правду сказать, только для украшения романтического рассказа, такого знаете ли, что печатали в шестидесятых в журнале «Юность», моментом развалилась. Далеко это все. В Москве – и работа, и долбаный пистолет, и заказы из Германии на очередную книжку «Красные крестные отцы». Далеко и тот милый коллега, который, сильно о последствиях не задумываясь, походя, где не надо, трепался, что у Андрюхи собралось порядочное досье на Отари. Лучше, чем в прокуратуре. И вот реакция. Покамест, правда, телефонная. А вдруг герою нашего времени звонить надоест?..
От безмерной далекости и реальные страхи, и иная столичная дребедень показались одинаково бессмысленными.
Что, удался побег?
Вот и лови тайменя, даром что ли через тайгу перся.
Встать смог не разом – сидел неудобно, устроился кое-как на низком плоском камушке. Поднимаясь, уловил краем глаза какое-то движение на берегу, с которого сюда вброд перешел. Солнце било в глаза и разглядеть подробности можно было только полуприкрыв их рукой. Вот оно оказывается что! Вот он ночной «кошмар», без следов исчезающий к утру. Вот кто кастрюлями в темноте грохочет… По ярко освещенному берегу, сильно захламленному старым, почерневшим плавником, среди кустов краснотала, по бело-серой гальке как на параде, вышагивали два пестуна.
Молодые медведи вдруг сорвались с места и, смешно потрясывая худыми задами, принялись наскакивать друг на друга. Поднимались в рост, и, как взрослые, что дерутся за удобное место на рыбалке, лупили друг друга передними лапами. Играли. Веселились.
Давай, валяй, ребята! Только развиднелось – сразу баловаться. Похоже, совсем недавно прогнала их мать. Пора пестунам к самостоятельности приучаться. А они дурью маются, и ночью ко мне в гости ходят. Нет страха перед человеком.
Пока нет.
НЕВЕРНЫЙ ДРУГ
Прав отец Кольки – хорошие тут места. Вообще этот пожилой мужчина из агинкагирского рода, как написал бы возвышенный романист, «идущий поперек хребтов», так вот – эвенок этот всегда прав. Не врет он. Обманывать не приучен.
Но то – до первого стакана.
А пришел он к нам с Борисом, когда еще только собрались обсуждать мой маршрут и стол в недолатанной избе стоял сиротой. Без бутылки. Подтянутый, прямой как жердь старик яростно закивал: Галам – хорошо. Правильная река. И сохатые по распадкам, и кабарга. А еще места соболиные, но он тебе осенью без надобности. Ну, и таймень там держится чуть ли не до ледостава. Только одному плохо: пусть собаку возьмет.
И дал мне Борис «напрокат» Юкона. Впрочем, сбежал попутчик.
Когда-то, когда здоровущий кобель был еще милым пушистым клубочком, взяли мы его с собой. За хариусом с Борькой пошли вверх по реке. А там, натолкнувшись на свежий, петлявший по берегу, только еще заполнявшийся влагой след медведя, сунул я от большого ума щенка мордой в этот самый след. Прямо мокрым черным носом в песок. Познакомить таким образом хотел с косолапым. Результат вышел обратный. Тяжелый медвежий дух крепко испугал малолетку. Да так, что повзрослев, выросши в крупную – хоть в нарты вожаком ставь – лайку, Юкон навсегда запомнил: от мишек держаться надо подальше. А здесь их – немеряно. Как Стасик, кореш мой говорит: руки не протолкнуть.
Значит не из-за меня убежал Юкон, хоть в чем-то вины моей нет. И то – радость.
Так рассудил я и направился по берегу вниз, к концу острова. Вошел в воду. Прежде чем сделать заброс, определил глазами единственное нужное место. То самое, где сходились с шипеньем струи и поток на время затихал. Затянувшись напоследок, бросил в воду чинарик. Его стремительно засосала маленькая, образовавшаяся у сапог воронка. Галам выплюнул окурок метров в пятнадцати ниже. И поплыл он неспешно и почти солидно. Все правильно: течение для тайменя подходящее. Щадящее течение. Именно отсюда и начнем.
Короткий взмах, шлепок куска меди о воду, и блесна уходит на глубину.
Позже, глядя на выволоченного на плоский берег тайменя, не переставал удивляться: вот где «Зауэр» пригодился. Успокоить рыбу, что после долгой борьбы не только измотала меня, но и сама подустала и позволила подвести себя к берегу. Непонятно как удерживая одной рукой спиннинг, кончил хозяина реки на мелководье. Картечью. И теперь устало уселся глядеть на добычу, массируя плечо, отбитое прикладом до здоровущего красно-синего пятна. Опустошенный свалившейся на меня удачей, вяло подумал:
«С одной руки только в кино стреляют. И то – в американском. Не гожусь я в ковбои».
А в шерпы – тем более.
ДОРОГА ДОМОЙ
Вправду странный день.
Так как же тащить богатство на тот берег? По привычке носил в карманах пару мотков веревки. Вот и пригодилась бечева. Легко, без сопротивления просунул по локоть руку с петлей в широченную пасть, протащил сквозь жабры и намертво закрепил.
Взваленный на спину таймень, когда кряхтя выпрямился и двинулся, волочился хвостом по гальке. Нагибаться за шестом, ружьем и другими мелочами, было невыносимой мукой. Рыбина, только нагнешься, соскальзывала с покрытого слизью рокана, а веревка впивалась в шею так, будто это я решил попрощаться с жизнью посреди голого острова.
Злость нарастала с каждым шагом.
Топор надо было с собой взять. И рюкзак. Разделал бы тайменя и сложил в удобную поклажу. Однако где это видано на рыбалку топор таскать, для весу что ли? Бросить на берегу – за ночь птицы испоганят. Воронья и орланов тут хватает. Или хуже: вода поднимется и поплывет он вниз по Галаму... Нет, надо тащить как есть. Не развалюсь.
Будем надеяться, что не развалюсь.
Больше всего боялся не устоять на течении, нелепо взмахнув руками, упасть посреди протоки, грохнуться со всей поклажей. Обошлось. Описать, чего это стоило – один мат выйдет. И вот, цепляясь то спиннингом, то «Зауэром» за кусты черемухи и всякой иной бузины, углубился в чащу.
Чем отличаются четыре километра от сорока? Тем, что четыре все-таки осилить можно.
Совсем худо стало, когда начал спускаться с сопки в распадок. Это только кажется, что вниз идти легче, чем вверх с поклажей карабкаться. Ступняк, что лежал под ногами, на склоне сопки был сложен из гладких камней. И не просто булыжники, а полностью покрытые грибами. Веселые маслята-сволочи выросли тут шляпка к шляпке. Устроились так, что некуда ступить. Только сделал неверный шаг, как ноги, обутые в гладкую резину сапог, разом взлетели выше головы. И никем не лимитируемый в выражениях восторга, покатил вниз. Покатил, то обгоняя дохлого тайменя, то слегка отставая от добычи. А уткнувшись в конце распадка в колючие кусты шиповника, в распахнутые объятия принял рыбину. Обнял грязную и липкую – как родную.
Придя в себя в обнимку с тайменем, отчетливо осознал: даром бывает только смерть. И то – для покойника. Мне же с рыбиной, ружьем, спиннингом и торбой (которые еще предстоит отыскать – растерял я их во время скоростного спуска) придется крепко помаяться. Дотащусь ли пока не стемнело до палатки?
Смог. Как? Не знаю.
Уже смеркалось, когда притопал к лагерю. Не разбирая, прямо на хвою свалил рыбину. Само-собой попадали на землю спиннинг и торба. Ружье, правда, бережно прислонил к листвяшке.
Обернулся, поднял глаза и, ошалевший, опустился на мокрое бревно: у палатки в неверном свете проваливающегося прямо за сопку солнца стоял Юкон.
Голова собаки, принявшей от стеснения весьма затейливую позу, была скособочена, согнута вниз. Понимал зверь, что нашкодил, а потому и глядел в землю. И, что удивительно, одновременно на меня. Ноги его и даже брюхо были испачканы глиной. Видно, не раз пересекал пес таежные овраги и сухие русла, ставшие после дождей вполне полноводными. И Юкона к палатке привела трудная дорога.
Пауза явно затягивалась.
«Ну, ты даешь, Юкон…» – наконец, произнес я.
Этого было достаточно. Пес понял: прощен! Моментально хвост его свернулся в бублик и стал бешено колотиться по ляжкам. Да так, что подсохшая глина кусками разлеталась в разные стороны. Вполголоса поскуливая, неверными еще шагами, двинулся он ко мне.
Подошел и ткнул морду в колени.
«Ну, ты даешь, Юкон…» – повторил я.
День и вправду добрый вышел. Лучше у меня в жизни не было.
Я гладил собаку – мокрую, грязную, резко пахнущую псиной, – а сам вслух рассуждал:
«Сейчас запалим костер. Подсушимся, наготовим пожрать. Чая заварим – чая-то полно еще, и сахар есть… Покурим и спать завалимся. Я и ты. А на завтра у нас работы хватит. Будем коптильню строить и тайменя коптить…»
А еще, глядя на крутящуюся у ног собаку, подумал: незачем оттягивать неизбежное. Вон Юкон – не смотря на медведей, назад пришел. Черт с ним, с Отари. Вернусь в Москву – как-нибудь разберусь.
Юкон же, окончательно обнаглев, уже лез на колени грязными лапами и старался лизнуть в небритое лицо. И при этом нагло улыбался.
Отворачиваться не стал.
Разобрался с Отари не я. Нашелся другой, куда как крутой. Двумя выстрелами из малокалиберной винтовки с бельгийской оптикой уложил неприкасаемого у входа в баню.
В ином беда. Написал мне Борис в письме, что Юкон на следующий год, гоняя по первому снегу изюбря, попал под старого медведя шатуна. Вот и нет теперь пса, который один так мог улыбаться.
Как же он, подлец, улыбался…
В таком окружении и перемещались. Потому привкус жареных грибов сопровождал меня в те дни. Погода звенела, и сентябрь будто специально старался доказать и без того хорошо известное: нет лучше месяца вблизи хребтов Сунтар-Хаята.
Состояние почти полёта, что подчеркивала солнечная и нежаркая, с легким ветерком, погода, усиливалось важным внутренним ощущением. Ощущением некой победы над неясными обстоятельствами, которые не давали возможность вернуться в эти совсем труднодостижимые места. Когда я был тут три года назад, вертолетчик Васька, утверждавший, что мы в верховьях Уяна первые без явного дела, но с профессиональными картами-трёхкилометровками, нету на всём здешнем пространстве даже и семьи эвенков. Нету никого километров на двести в любую сторону. Разве что выбросил он пару человечков с путанной биографией и с лотками - поковырять от артели по безымянным ручьям золото, посмотреть - что там прячется. Ибо и геологоразведки толковой тут отродясь не проводили.
Ни-ко-гда.
Уж очень далекий край. Все на него рукой махнули. Что особенно сильно и влекло меня. И тот же Васька заявлял: повезло немеряно - у него и время, и керосин в этот раз имеются. И четкий приказ начальства про меня. Способствовать что бы. Больше так - одно к одному - точно не сложится. А, стало быть, и краям этим в жизни московской, искорёженной, с невнятными обязательствами перед всеми и каждым, не встать более перед моими глазами.
Два года, долгих от бессилия, я прикидывал: как сюда возвратиться, как вновь ощутить в других местах невозможное - чувство великого, абсолютного одиночества? Когда солнце валится за сопки и этот грандиозный - в полнеба - его уход могут видеть всего два зрителя. Ты да твой напарник.
Нет, не бывает на всей земле прекрасней, острей и необходимей заядлому горожанину чувства, сравнимого разве с болью в усталых мышцах. Такой вполне существенной болью, которая - вот смех! - одну только радость и приносит.
Так вот: лодка скользит с шипением, берега движутся, открывая новые невозможные пейзажи, а ты радуешься своему величию - маленького, как ничтожная букашка человека, что совсем один победителем ломится сквозь хребты. Так вновь повезло с транспортом и погодой, керосином и друзьями, что я опять иду по Уяну, с которым вроде распрощался навсегда из-за его очевидной недостижимости.
Впереди послышался долгожданный шум переката - можно бросить грести, пусть работает река. Я вглядывался в белые невысокие буруны и с удовлетворением не находил за ними опасности. Скорость движения радостно возросла, лодка слегка раскачивалась в волнах и вот уже виден новый удивительный плес с высоким правым берегом и огромной - метров в двести вниз по течению - промоиной. Как раз для тайменей. Острое наслаждение от усталости дня, от предчувствия близкой стоянки, от возможной борьбы с огромной рыбиной...
Разворот, со всей дури веслом в помощь течению, вот берег и ...
И глаза выхватывают невозможное: старое костровище у обрыва.
Не может того быть - некому тут огонь палить!
Совсем некому.
Я это знаю, да и Ваське сверху, с сиденья командирского в вертолете всё видно. Кроме людей.
А потому и углей на берегу быть не должно. Никак не должно.
Желчь из низа желудка весело поползла вверх и кинулась в голову.
"Тормозим тут!" - проорал я напарнику, что сидел в метре ? style=с хвостиком от меня. И ткнул нос лодки в берег отчаянно неаккуратно. Лодку мотануло и напарник едва выправил её.
Я mso-margin-top-alt:auto;mso-margin-bottom-alt: auto;mso-add-space:autoвыскочил с нагретого на корме места, не подумав даже занести нос, привытащить на гальку судно. Бросил, что со мной крайне редко случается, с грохотом весло на камни и мрачно оглядываясь вокруг, двинул к тому месту, где с воды заметил старое костровище.
"Выходит, и Васька врал, и золотари лопатюковские врали... Ходят тут люди... Вот огонь палили. Кто? Охотники? Кочевники? Старатели неприметные? Кто по моей речке лазит?!"
Злость и непонятная обида душили меня и застили глаза.
Ну что, казалось, психовать попусту? Кто-то был, да прошел - от реки не убудет, хуже места не станут. Костровище, вправду, старое... И ещё: на каком основании я этот кусок карты своим посчитал? Что вообще значат слова "мой лес", "моя река" или "мои сопки"?
Умопомрачение у меня сегодня случилось. Желчь разгулялась. От востребованного лишь самим собой неумеренного тщеславия.
Но - на пустом ли месте? Так ли всё равно: один ты бредешь сквозь осень, или кто-то еще на здешнюю неброскую красоту претендует? И кто кроме тебя - главного и всесильного - добрался в богом, кажется, оставленный оленям да росомахам край?
Кто он и как его звать - палившего черной ночью огонь незнакомца? Что остановило его тут - среди редких пихт и листвяшек?
"Года два-три костру... Столько лет тут и не было большой воды, наводнения. Потому и остались угли."
Я ковырнул замытые наполовину песком головешки. Прошелся по взгорку раз, другой, третий. Сверху река отчего-то напоминала восьмиклассницу - неуклюжую, голенастую, но моментами вполне женственную. Речку, которой вот-вот предстоит стать большой рекой.
Очередной раз приближаясь к старому, и теперь почти затоптанному костровищу, неожиданно споткнулся и чуть не грохнулся руками вперёд в плотный, слежавшийся песок. За что зацепился болотником? Вытащил из сыроватой глубины слегка поржавевший, очевидно самодельный колышек для растяжки палатки. И в этой грязной железяке сразу разглядел своими руками гнутый стержень.
"Да это же мой колышек! Значит, я тут в прошлый раз останавливался. И костер - тоже мой."
Совершенно другими глазами оглядел я теперь берег. И - узнал. Хоть и разросся краснотал тут до безобразия, все перепутал. Точняк: бывал я здесь! Вон под тем берегом и тайменя цапанул. А тут его порол...
Всё сразу стало на места, приняло правильные и почти совершенные формы.
Друг мой, так и сидевший молча на борту лодки, только ухмыльнулся, выслушав невнятный, сбивчивый монолог, покрутил в руках кусок проволоки-шестерки и спросил:
"Что, следопыт, дальше поплывем или здесь табориться станем?"
Новый костер я развел точно на месте старого. Тайменя поймал чуть ниже, но тоже взял его из-под кустов противоположного берега. Вот только сейчас не вспомню - закат в тот день красивый был или так, обычный?..
И странная, абсурдная и обжигающая мысль в спальном мешке, перед тем, как провалиться в сон:
"Значит, всё, что случилось в жизни до этого, было не зря."
С того переката Уян набирал ход, длинные и тихие плесы прекратились, и грести не было уже жизненной необходимости.
ОСТАНОВИВШЕЕСЯ ВРЕМЯ
Когда стоишь в болотных сапогах широко расставив ноги, чтобы не поскользнуться и от холода у тебя непокрытые теплом варежек мерзнут пальцы рук и болят у самого корня ногти, в такой момент ты вдруг ясно осознаешь: все, снег на галечных косах уже и днем не тает;
когда снег этот еще не скрипит: не набрал февральской лютости, но уже не оставил глазу ни единого не застеленного ватой клочка;
когда забереги вдруг, махом, с мелей кидаются и покрывают глубокие места;
когда среди серого дня или утра /время определить никак не возможно потому, что все перемешалось - и низкое небо, и земля без горизонта/, сохатый не может попить: от реки остается в движении лишь черная ее середина и на мелких перекатах обледенелые камни и этой черной воде не дают бежать;
когда река еще неделю назад свободная, стремительная и в узостях скал говорливая, почти замирает и кажется, что не вода это вовсе, а густая ледяная, черная и тягучая жидкость, словно нефть без запаха;
когда мокрые опавшие листья перестают шуршать под ногами, и от того одиночество твое кажется совсем невыносимым;
когда без всякой вроде причины по белому черным пишут письма в никуда следами на плоском берегу выдры, лисы, мыши и соболя, и мышей этих догоняют и хватают маленькими и острыми зубами куницы, окропляя снег красным;
когда это совсем не большое - с гривенник – красное пятно на пустынном и стылом, совершенно плоском, выровненном снегом пригорке только и есть единственный останавливающий взгляд цвет: ибо все остальное бело-черное под нескончаемой серостью низкого неба;
когда грязные облака гонит с севера упорный ветер, а в долине реки ничто - ни ветка, ни пучок сухой ржавой осоки - не шелохнутся;
когда для того, чтобы развести огонь приходиться ломиться в чащобу и вытряхивать потом попавшие вместе со снегом тебе за шиворот желтоватые и вовсе не колючие иголки листвяшки, ибо белое одеяло напрочь спрятало надобные тебе мелкие веточки и щепочки, которые в иное время так удобно и без всяких причин валяются по косе тут и там;
когда огонь твой - жалок: в его силах лишь с шипением расчистить себе место для короткого праздника, но никак не согреть плотного и мокроватого воздуха и в двух метрах от веселого пламени;
когда даже зеленые пихты в мрачном освещении предстают просто темным силуэтом и нет числа тем силуэтам - на сотни верст, и от одной мысли о бесконечности этого, еще пару недель назад до боли твоего пространства, готового нынче забыть все и погрузиться на полгода в ледяное небытие,- становиться жутко маленькому-маленькому человечку;
когда даже самый отчаянный спутниковый телефон не пробьет плотность быстробегущих туч, а если и сумеет, то уж точно не донесет без обессмысливающих искажений необъяснимую тоску этого дня, берега, тайги и сопок, бесконечными рядами уходящих в вечность;
когда свист крыльев крохаля - последнего, случайного, заблудившегося во времени и стылых пространствах - единственный звук в пронзительной тишине, именно тогда и наступает долгая зима.
Не добежать, не докричать, не долететь, не доплыть.
А которым и не дожить.
Мучительное время и для забавного полярного суслика-евражки, и для огромного и упрямого сохатого, вынужденного таскать непомерную тяжесть своей короны, и даже для песца, что заранее приоделся в меха, для толстых и пока самодовольных глухарей, для чуть шевелящих плавниками стай рыб в глубоких и тоже черных ямах, для крохотной, вечно дрожащей от страха кабарги... Для всех, кроме медведя. Тот спит уже и не видит ни снега, ни льда, ни серой пропасти неба, и потому, я уверен, сны у него цветные.
Ему будет трудно потом - весной. Посреди солнца и первых проталин будет ему больно и голодно. Но это потом... А пока снятся медведю летние сны. Здесь - в глубине поседевших в одночасье хребтов Сунтар-Хаята.